Первая всероссийская
Шрифт:
— Не вмещается что-то в голове, Илья Николаевич. Вы говорите — хотят пользу народу. А какая это польза, если сами требуют ограничения, лишения прав?
— Вы так хорошо вчера мыслили, — с огорченьем сказал Ульянов. — Помните, о диспропорции? А вот теперь пасуете, пасуете.
— Легче было бы ученье?.. Предметов меньше, языков не требуется, — в этом суть?
Илья Николаевич покачал головой. Он помедлил и опять обратился в Новикову:
— Реальная школа по объему знаний будет больше классической и образованья, на мой взгляд, больше даст. Совсем суть не в этом. Вот вы вчера диспропорцию отметили. Жизнь — одно, а учрежденье не соответствует уровню жизни. Такую диспропорцию можно во многом найти. Снять ее одному человеку не под силу, автору статьи тоже не под силу. А он хотел жизни помочь, хотел диспропорцию обойти, я больше скажу: в данном нашем случае, в статье своей, даже схитрить хотел — делу на пользу.
— Но где тут
— Возьмите гимназию. Можно в нее было вам попасть? Статистику вы знаете, что она такое, состав гимназистов — дворяне, зажиточных людей дети, так? Я сам, господа, с великим трудом попал в Астраханскую гимназию, я ведь сын мещанина, портного… — Илья Николаевич сказал это до того просто и до того как-то между прочим, без неловкости, без подчеркиванья, что всем стало очень просто слушать его и представлять себе человека в большом сравнительно чине, образованного, университет окончившего, — сыном портного, как дело естественное. Он продолжал: — Ну, в гимназию нам с вами попасть было трудно, мне посчастливилось, вам нет, — ведь желающих попасть в гимназию не только много. Для дворян и детей купцов, да и тех, кто имеет средства, гимназия как бы обязательна. Она для них этап в высшее образованье, и в нее не то что многие из них, — в нее, как правило, все идут. Теперь представьте себе другое учебное заведение — с такими же, повторяю — такими же правами, как гимназия…
— Стойте! — закричал Новиков. — Прошу прощенья, только дальше не говорите, я отгадку нашел, вот она отгадка! Диспропорция тут, — что имущему-то попасть на ученье куда легче, чем нашему брату. И если в новых училищах те же будут права, их опять те же ребята сверху донизу заполнят, — дворяне-господа, богатеи, поповские дети, — у которых отцы с сумой. А мы опять при пиковом интересе, опять за дверьми. Один-два пролезут, как… ну, как некоторые счастливые… — Новиков замялся, он чуть не сказал, «как вы, Илья Николаевич»…
А Илья Николаевич был просто счастлив. Вот такого Новикова, сообразительного, мыслящего — взял бы он к себе, в будущую Порецкую семинарию. Из такого Новикова что за учитель вышел бы!
— Да, — сказал он, не выдавая, впрочем, на людях своей радости. — А вот если реальное училище прав для поступленья в университет не дало бы, так сословия привилегированные, люди, располагающие средствами, отдавать туда детей своих призадумались бы, да и не стали. Отпечаток низшего сословия почувствовали бы на таком училище, — для тех, кто ниже их по состоянью, стало быть, собственных детей отдавать туда зазорно. И без такой конкуренции, где низшим сословиям куда же было бы конкурировать с высшими, оказалась бы полная ваканция, мест хоть отбавляй. Вот и открылись бы двери таких реальных училищ для детей простого сословия. Мысль у автора была оригинальная, умная, обходящая одну из диспропорций между правом и возможностью.
— Как хитрить-то нужно, чтоб простому народу дороги пробивать! — вздохнул один из учителей.
— Ну, а если б охота пришла дальше учиться? — задумчиво проговорил Новиков.
— Время течет, к тому времени, может, и права бы открылись, — ответил Ульянов. Сам он глубоко верил в это, он верил, что время текло к лучшему, к добру, вот только самим надо поработать…
— О чем спор? — сухо перебил его мысли Покровский. — Парадоксы в «Отечественных записках» не в первый раз высказываются. Эзопова манера у них усвоена со времен «Современника». Указ напечатан. В указе ясно сказано, могу процитировать: воспитанники реальных школ имеют право поступления в высшие специальные заведения, подвергаясь только проверочному испытанию, и могут вступать в гражданскую службу на общем основании с воспитанниками классических гимназий. Если только имеют на то право по своему происхождению. — Последнюю фразу он выразительно подчеркнул и добавил: — Так что — finis. Полемика окончена.
Ночью прошел дождь, и 5 июля в Москве выдалось почти прохладным. Ранним утром, как почти всегда бывало в городе после дождя и почему-то не досужилось в сухую погоду, по улицам, вокруг Выставки с грохотом прокатили пузатые бочки, поливая и без того влажную мостовую. На Кузнецком мосту спускали над витринами иностранных фирм красивые полотняные зонты от солнца. Дворники в белых фартуках стояли, заложив руки под передник, бездействуя у ворот. И где-то дребезжала пролетка, и где-то, чуть ли не в Замоскворечье, позванивали колокола.
Входы на Выставку были закрыты — они открывались только в одиннадцать. Но на Варварке и в Экзерциргаузе уже кипела жизнь. Шел второй месяц выставочной суеты, и уже, как говорили незаметные участники ее, — она «образовалась»: почти все экспонаты были привезены и разложены, недочеты на ходу исправлены, гиды наизусть затвердили свои объясненья, высаженные на клумбы крохотные рассады разрослись и расцвели пышным цветом. В павильонах охоты и промысловом уже густо попахивало от всякого зверья в клетках; собаки, обленясь, лежали в тени своих вольеров и даже не поднимались к пище. И эта звериная лень, эта «обвыклость», как говаривали сторожа, сладко спавшие ночью в своих будках, уже перестав бояться пожаров и злоумышленников, распространилась, казалось, как некая газовая отрава, на всех участников. Большого наплыва на Выставку, как предсказывали зимой газеты, не получилось. Дороговизна тоже не возросла. Мясо, говорят, даже прованивало в мясных лавках, так много его навезли. Пустые номера стояли во многих центральных гостиницах, и даже за Москвой-рекой то и дело мелькали в окнах билетики о сдаче комнат.
Но если «обвыклость» относилась к самому эффектному на Выставке — к мрачным погребам Корсуни-Херсонеса с останками древних христиан, к мануфактурным и кустарным рядам, к пропотелым катальщикам, к Туркестанскому и Кавказскому павильонам, то на главных ее участках, педагогических, работа только лишь начинала разворачиваться. И по тому, сколько и каких посетителей пропускали эти участки за день, видно было, как серьезен успех Выставки и как благотворно ее начинанье.
На Варварке, куда заворачивали «обвыклые» гости главным образом откушать в трактире Лопашова, ежедневно толпилась публика совсем не у трактира, и публика эта была всякий раз новая и всякий раз серьезная. Здесь, на Варварской площади, только 25 июня открыта была образцовая, а точней сказать, показательная фабричная школа. Таких школ на всю Россию насчитывалось в те годы всего две, и обе у богатых, на западный манер хозяйничавших купцов, — братьев Малютиных, одна — при бумагопрядильной фабрике в сорока двух верстах от Москвы, возле Раменского; другая — по Владимирскому шоссе при химическом заводе. Малютины хотели иметь у себя образованных рабочих и ставили дело крупно. В первой школе училось у них 420 человек, из них 40 взрослых; во второй 220 человек, а чтоб приохотить к школе, фабриканты сбавили всем учащимся часы работы с двенадцати до восьми, сохранивши за ними полный заработок, но с условием посещать в освободившиеся часы школу. Медленно и с большими трудностями, а дело рабочего образования все же двигалось у них. За устройство показательной школы на Выставке по образцу их фабричных школ дружно взялись и Комиссия по улучшению быта рабочих, и секретарь Комитета грамотности при Обществе сельского хозяйства, Кашин. Сами же братья Малютины ничего не пожалели для нее, — и деньгами и предметами.
Покуда Выставка еще почивала на высотах Кремля под своими семью замками, перед фабричной школой не убывала толпа. Составилась даже очередь цепочкой из посетителей, так велик был наплыв, и к этой цепочке пристроился, не прибегая к своему билету гида, Федор Иванович Чевкин.
Он как-то осунулся и похудел за эти дни, и его кудрявые белокурые бачки развились от влажного воздуха. Он знал — Жорж Феррари ждет от него ответа, и Федор Иванович тщетно думал вот уже две недели, стыдясь встречаться с ним, но ни до чего не додумался. Верней сказать, он и не думал, а как-то по-своему действовал. Словно желая выяснить для себя, что творится на Руси, среди русской молодежи, и действительно ли нужно то, что сейчас от него требуется, Федор Иванович бессознательно искал эту молодежь, читал ночи напролет журналы, выпросил в Комитете новую для себя работу, — отвечать на приходящие со всех сторон письма, и в свободные часы внимательно прочитывал их и отвечал на каждое. Он был еще за границей, когда в берлинских газетах из номера в номер стали печатать процесс Нечаева. То был страшный и грязный процесс, и, едва познакомившись с ним, он бросил чтение. Но сейчас заказал в Румянцевском музее прошлогодние номера «Санкт-Петербургских ведомостей» и со стесненным сердцем прочитывал их.
Ясный ум Федора Ивановича видел, что Нечаев и нечаевщина — это уголовщина, и нельзя ставить между нею и русской революционной молодежью знак равенства или черту приемства. А в то же время он понимал, какой страшной тенью падает это дело на молодые русские силы. Жорж Феррари, как это ни странно, давно уже твердил ему, что он, Чевкин, куда менее русский со старинной своей русской фамилией, нежели полубельгиец Феррари. Верно тут было лишь старомодное стремление Федора Ивановича к логике и благообразию фактов и почти болезненная потребность видеть лучшее из всего того дьявольского множества, какое разворачивает перед человеком жизнь. Видеть лучшее, верить ему, прислоняться к нему, как к постоянной опоре… Он остро чувствовал за границей то представленье о русских и русском народе, какое складывалось на основании книг и вот таких дел — вроде нечаевского. А перед ним вставали другие лица. Богодушный, Вася Шаповалов, Ольховский… До чего же страстно, до болезни, хотелось ему опять повстречаться с ними, и было вначале просто непонятно, куда они все исчезли. Ежедневно, с одиннадцати до восьми вечера, он водил свои группы по Выставке, но почему-то ни разу не повстречал их. И только сегодня все выяснилось. Нынешним утром он получил самодельный конверт с петербургским штампом.