Первопроходцы
Шрифт:
– Не был бы голодным – не махал бы топором! – неприветливо огрызнулся Москвитин и устыдился: – Прости, Христа ради! Обида сердце гложет. – Посыпались из него торопливые слова: – На Алдане напал на нас Парфен Ходырев. Побил десятника Петрова с его людьми. А Митька-атаман не велел нам воевать со своими, и пошли мы вверх по реке. Потом Копылов приказал мне принять два десятка томских служилых и с красноярцами идти за горы к океану-морю, про которое слышали от ламут. Ну, и шли вверх по Мае, переволоклись через хребет в верховья Ульи,
– Погоди! – остановил разговорившегося друга Федот. – Расскажешь на месте, а то наши, обозные, умучают расспросами.
Иван замолчал, обиженно засопел, свесив голову.
– За что новый воевода в тюрьме держит? – Семен тут же спросил про другое.
– За то и держит и под батоги ставит, что был свидетелем и послухом, как Митька-атаман с Парфенкой воевали. Про новые земли, про океан-море не спрашивает. На одиннадцать сороков соболей – ясак с тамошних народов, в один глаз посмотрел и велел бросить в амбар. Соболишки, конечно, похуже здешних, но все равно по ленским ценам рублей по пятнадцать за сорок.
Обозные люди под началом расторопного Емельки Степанова после досмотра отогнали суда ниже острога, туда, где еще не был вырублен низкорослый ивняк, и обустраивали стан. Федот с Семеном привели Ивана Москвитина к их костру, усадили на лучшее место. Федот велел племяннику накормить гостя хлебом, напоить квасом, заварить для него толокна с медом.
Поругивая Ходырева, Копылова и новых воевод, которые, не накормив – не напоив, после дальних служб, безвинно засадили в тюрьму, Иван принялся за еду. Насытившись, прилег у огня. От острога к стану с озабоченным видом пришел Лука Сиверов, огляделся, поскоблил носком сапога оттаявшую после полудня землю.
– Что там, на Гостином? – спросил его Федот.
– Товара, такого как у нас, в избытке, – вздохнул приказчик, присаживаясь. – Покупателей нет. Хотим, не хотим, а зимовать придется. Землянки надо рыть. На Гостином дворе жить – в конец разоримся.
От народа, бегавшего вокруг острога, отделились трое и направились к костру усовской торговой ватажки.
– Михейка Стадухин, – издали узнал одного из них Емеля.
– Семейка Дежнев, караульный, – указал на другого, прихрамывавшего, Иван Москвитин. – Наверное, за мной.
Федот удивленно взглянул на Семена Шелковникова:
– До вечера сговаривались?!
Третий, в мягких ичигах, в волчьей парке, судя по одежде, был промышленным человеком. Его почтенная белая борода висла по груди едва не в пояс, седые волосы лежали по плечам. Со странным волнением вглядывался Федот в обветренное лицо, что-то знакомое было в походке, во взгляде, но узнать промышленного он не мог, пока под боком не вскрикнул Семен:
– Пантелей Демидыч!
– Пенда! – ахнули разом Попов с Москвитиным и вскочили с мест.
Годы немало потрудились над сибирским первопроходцем. Он стал похож на старый кедр с окаменевшим комлем, со скрученным ветрами стволом, но с живой зеленой верхушкой.
– С Индигирки вышел! – коротко ответил на расспросы старых друзей. – Отправил с Семейкой рухлядь, – кивнул на хромого казака, – чтобы по моей кабале оплатил, как чуял – не дошла.
– Не со мной! – пояснил казак. – С промышленными, которые сопровождали. Пропились в Жиганах. Я с казаком Простоквашей был при казне от Митьки Зыряна.
– Вот уже и ты берешь деньги под кабалу! – с грустью заметил Федот, оглядывая Пантелея. – Помню, учил: шапку, саблю и волю не закладывать!
– Здесь все не так, как там! – чуть заметно поморщившись былому, одними глазами улыбнулся и кивнул в сторону заката промышленный. – В старое время с ума сходили от бесхлебья, нынче годами живут на рыбе и мясе. Про посты одни только разговоры, дескать, в походе Бог простит… Другое все стало! – блеснул ясными глазами, оглядывая Москвитина. – Сказывают, на Ламе был, устье Амура видел?
– Был! – кивнул Иван и уставился на конвойного: не за ним ли пришел.
– Семейка Дежнев, земляк мой! – указал на казака Михей Стадухин. – Купил узникам хлеба, те и рады, божились без него работать, а не бегать христарадничать.
Федот Попов во время разговоров несколько раз бросал на Михея быстрые скользящие взгляды, отмечая про себя, что у того сильно переменилось лицо. От самого Илимского острога казак пребывал в радостном умилении. Теперь его брови хмурились, глаза смотрели пронзительно, желваки вздувались.
Казачий десятник Москвитин стал обстоятельно рассказывать, кивая на свидетеля Стадухина, который с Парфеном Ходыревым гнал в верховья Алдана томичей и красноярцев, как атаман отправил его, Ивана, со служилыми людьми за горы к океан-морю. Как поднимались по Мае и переволоклись в Улью-реку, что течет по другую сторону гор к морю, как срубили в устье той реки зимовье по-промышленному.
– Значит, по ту сторону гор, что идут от Байкала, тоже океан? – спросил Пантелей Демидович, внимательно слушавший десятника.
– Океан! – мимолетно кивнул рассказчик. – Ламуты там другие, не те, что в верховьях Яны, а язык, говорят, схож. Железа не знают: ножи костяные, топоры каменные. Рыбы, зверя там много, живут у Бога за пазухой, понять не могут, зачем пришлым людям что-то платить, если их, пришлых, можно грабить.
Ну и собирались по две-три сотни, когда еды много, нападали на зимовье. Бегут толпой, боевого порядка не знают. Взяли мы аманатов, думали, сговоримся жить в мире. А они еще чаще стали нападать. Как-то подошли скрадом, когда мы строили кочи на плотбище, закололи караульного, давай сбивать колодки с аманатов. Другой караульный при зимовье застрелил их лучшего мужика. Они, как дети, побросали топоры, луки, стали плакать над убитым. Тут мы скопом зааманатили еще семерых и одного знатного мужика.