Первые грезы
Шрифт:
– Николай Александрович, - несколько таинственно подзывает его Люба: - вы не знаете, где Муся?
– В эту минуту, нет. Я видел, так с полчаса назад, как Марья Владимировна пошла в дом.
– A назад она не шла?
– Кажется, нет.
Вид y Любы делается еще таинственнее.
– Знаете, Николай Александрович, я так встревожена за Мусю, она недавно прошла туда, по направлению к беседке, вся в слезах…
– Что вы говорите?
– перебивает он ее.
– Да, да, представьте себе, плакала, а, вы знаете, ведь она вообще никогда не плачет. Так, видите ли, почему я именно
Люба выдохлась и начинает мямлить, но он уже не слушает.
– Вы говорите, она в беседке?
Люба утвердительно кивает головой и старательно сморкается, чтобы укрыть свою хохочущую физиономию.
Быстро дойдя до беседки, Николай Александрович останавливается y порога.
– Марья Владимировна! Молчание.
– Марья Владимировна, что с вами?
– тревожно и тихо спрашивает он.
Чучело молчит, но нечучело, стоящее за виноградной изгородью, слышит эти слова, видит взволнованное лицо, блестящие глаза, и y него почему-то сильно-сильно начинает биться сердце.
– Марья Владимировна, вы не хотите даже говорить со мной вы сердитесь на меня! Ради Бога, что с вами?
– Он осторожно касается руки куклы. В ту же минуту все выражение его лица меняется, он начинает смеяться.
Я чувствую себя смущенной и неловкой в своей засаде; мне не хочется, чтобы Николай Александрович знал, что я была свидетельницей происшедшего, вместе с тем я рада, что видела, что именно я и только одна я видела: мне было бы неприятно, если бы еще кто-нибудь заглянул в его лицо, услышал голос, которым он разговаривал с куклой.
– A что? A что? Не надул? Не надул? Проиграл пари! Тото вот и есть!
– выскочил на мое счастье ликующий, сияющий Саша и с хлопаньем в ладоши прочими выражениями восторга повел его к дому.
– Ну, что Муся, расскажи, расскажи как все было, - нетерпеливо допытывается Люба.
– Когда я ничего не видела, опоздала, заслушалась, как ты ему тут турусы на колесах разводила, прибежала, a он уже стоит и смеется, - вру я, a щеки мои предательски краснеют; по счастью, Люба не смотрит.
– Николай Александрович, Николай Александрович! Ну-ка, расскажите, расскажите нам, как вам Мусю утешить удалось.
Я не подхожу, стою в сторонке и усердно ощипываю несчастный куст, мне как-то ужасно неловко.
В этот день, кроме Саши, все еще ликовавшего из-за выигранного пари, никому почему-то не хотелось ни шуметь, ни дурачиться. Люба, разгулявшаяся было немножко, снова окончательно вышла из своей тарелки, вид y нее делался все озабоченнее, и, хотя раньше она предполагала пробыть у нас еще и весь следующий день, заговорила об отъезде.
Николай Александрович больше помалкивал, часто и продолжительно смотрел на меня. Он как-то открыл портсигар, чтобы закурить. Саша тоже протянул свою лапу.
– Курнем, брат Николаюшка! Должен, должен дать! Сегодня, брат, отказывать не моги, потому проштрафился, плати, значит, контрибуцию, - и он хотел взять самую крайнюю папироску.
– Нет, извини, этой не получишь!
– живо прикрыл ее пальцем Николай Александрович.
– Уж коли непременно хочешь, бери другую.
– A эта y тебя что же, талисман что ли?
– Вот именно, угадал.
Он бережно приподнимает ее, и я узнаю ту самую искалеченную, бесформенную папироску, которую когда-то сфабриковала.
– Это мой талисман, она y меня заветная, заколдованная, - подчеркивая, произносит Николай Александрович и пристально-пристально смотрит на меня.
Опять, как в беседке, быстро-быстро стучит мое сердце и чувствую, краснеют щеки… Спрятал… сохранил… a я и забыла про нее… Что же это?…
Снежины, невзирая на все наши уговоры, на протесты, чуть не угрозы Саши, все же уехали в тот же вечер. Бедной Любе было не по себе. Видимо, y нее болела душа, которая все время витала дома; в деревне; мысль о завтрашнем дне, о «воскресении», в которое без нее должна была состояться, так мучившая ее, прогулка в лес, была выше Любиных сил; она сказала, что чувствует себя очень плохо, боится расхвораться, и уехала. Вид y нее был, действительно, скверный.
Конечно, тяжело ей было, больно, верю, но я бы не вернулась раньше времени. Показать тому, кто на меня смотреть не хочет, что я не могу без него лишнего дня прожить? Присутствовать на прогулке, на которой хотели, чтобы именно меня не было?
– Нет, я бы этого не сделала, все бы слезы потихоньку ночью в подушку выплакала, но чтобы никто, никто не знал.
Бедная Люба, ей грустно, a мне так, так хорошо на душе.
Проводив Снежиных на вокзал, мы с мамочкой зашли на минутку к тете Лидуше; Николай Александрович отправился прямо домой. Через полчаса вернулись и мы. Мамочка пошла винтить к моим старушкам, где на обращенной к улице большой стеклянной веранде стояли уже два зеленых столика и горели в колпачках свечи.
Закинув домой зонтик, я пошла в сад. На дворе было так хорошо. Проходя, я видела сидящую на ступеньках фигуру в белом кителе, но не окликнула его, a он, не знаю, заметил ли даже меня.
Я прошла в самую глубь сада в свой любимый уголок, который в полном смысле слова казался в этот вечер уголком рая; он весь утопал в цветах. Кусты жасмина стояли в полном цвету, покрытые крупными, выпуклыми, белыми звездами, будто смотрящими своими желтыми сердцевинками, словно игрой природы занесенные сюда в разгар лета хлопья серебристого снега, благоухающие, нежные, чуть-чуть колебались они на матово-зеленых, бархатистых кустах, a около скамеечки и повсюду кругом широко раскинулось, словно покрытое легкой рябью, волнующееся озеро прозрачных белых головок тмина; высоко-высоко разрослись они и, нежные, кружевные казались белой жемчужной пеной на поверхности светло-зеленой зыби.
Над головой безмятежное небо, все в ярких алмазных искорках, всюду тихо, тихо, упоительно тихо…
Вдруг среди этой тишины раздаются звуки глубокого, мягкого баритона, и несутся чудные слова. Николай Александрович поет:
День ли царит, тишина ли ночная,
В снах ли тревожных, в житейской борьбе,
Всюду со мной, мою жизнь наполняя,
Дума все та же, одна, роковая, -
Все о тебе!