Первые коршуны
Шрифт:
— Не о том речь, — возразил нетерпеливо Ходыка. — У магистрата были все належные доводы и свидоцтва, да, наконец, против суда идти судом не возбраняется; против статута можно биться статутом, проторы и убытки можно пошукивать — это не страшно… Но ворвавшийся к нам напастник хочет не этой дорогой идти… Я это узнал от вирогидного человека, каковый подслушал в вышгородской корчме его речи, его умыслы с какими-то потайными лиходеями; я доведался, что этот разбойник имеет намерение меня огнем сжечь, пустить по ветру все мои мийские дворы, а у тебя, свате, хочет выкрасть Галину, гвалтом опозорить ее и соромом покрыть седую голову батька…
— Что-о? — Войт вскочил на
— Не горячись вельмы, свате! — Ходыка усадил снова своего гостя. — Нашего ворога еще в Киеве не обретается… Он опоздал к браме и, вероятно, подночевует в ближней корчме… Но сегодня ранком он появится. Да беда не в том, а в том, что появится он тайным способом и будет переховываться со своими лиходеями. Коли б он тут стал очевисто, не было бы и горя: его бы и воевода забил зараз в железа и увязнил, как ведомого злочинца, что утек от шибеницы: злочинство ведь учинено в соседней, дружеской державе, и Речь Посполитая повинна, за силой трактатов, выдать разбойника до рук кары, да и помимо воеводы можно б партикулярно… — И глаза Ходыки сверкнули зеленым лучом.
— Так что же его делать? — растерялся Балыка.
— А вот что: нужно нам, не гаючи ни минуты часу, принять меры, обеспечить и себя персонально, и свои маетности да рухомости. Я приставлю по десять стражников к своим дворам и добрам, а тебе, свате мой любый, советую, не дожидаючи даже света божьего, увезти Галину в скрытное, место, да увезти так, чтобы никто о таковом не смог и домыслиться…
— Да, да, ты прав, — шептал, кивая головою, возмущенный и ошеломленный дерзостью блазня старик.
— Увезть беспременно, — продолжал Ходыка, — во-первых, разбойник не найдет до своей жертвы тропы, а пока он будет ее дошукиваться, и скрутить его скрутим; а во-вторых, Галина не будет смущена тем, что этот шельмец жив. А известно, что разум жиночий, невзираючи на длинный их волос, короток, а дивочий — короче комариного носа: шельмовствам и злочинствам своего коханого дивчина не поверит, хотя бы на ее очи положили и квыты, и документы, и декреты суда…
— О, не поверит, ничему не поверит!
— Так вот, ведлуг всего вышереченного, нужно Галину зараз же куда-либо увезть!
— От шкода, она у меня сегодня просилась в Печеры погостить тыждень-другой у своей тетки в Воскресенском монастыре, да я накричал на нее, чтобы про Печеры выкинула она из думок, что я туда ни за что и никогда ее не пущу. Боялся, видишь ли, чтоб там не настренчили [39] ее поступать в черницы. Уже не раз она мне толковала про эту дурость.
— А слышал ли кто иной, как ты грымал на свою дочку и как воспретил въезд ей в Печеры?
39
Не подстроили.
— Да, кажется… Богдана и нянька.
Ходыка задумался; Балыка не сводил с него глаз. Наконец Ходыка ударил себя по лбу рукой и произнес:
— А, нашел! — Потом, потянувшись к уху войта, стал ему что-то шептать, жестикулируя при этом рукой, и дальше продолжал уже вслух — Только отвезть нужно так, чтобы из челяди никто о том не дознался.
— Так, так, это ты разумно. Так я зараз же домой и велю запречь сани, — засуетился старик.
— Нет, свате, это не приведет к доброму скутку, [40] — остановил его Ходыка, — ведь твой же возничий,
40
Последствию.
41
По исполнению поручения.
— Это ты, свате, чудесно придумал, — одобрил войт предложение Ходыки и, успокоенный насчет своей нежно любимой дочки, заключил его в объятия.
Минут через десять из брамы Ходыки выехала громоздкая каруца, запряженная четверней встяж, и скрылась в предрассветной темноте ночи…
VII
Проснулась Богдана на другой день рано утром и тотчас же вспомнила свою вчерашнюю беседу с Балыкой, его непонятный гнев и его усиленную защиту Ходык. Теперь и сообщение няни, провожавшей ее вчера домой, приняло в глазах Богданы большее значение и заставило ее призадуматься.
Быстро схватилась она с постели, оделась по-праздничному и вышла в соседнюю светлицу.
Обширная светлица, в которую вошла Богдана, была чисто и красиво убрана. Все в ней блестело, и всюду была видна хлопотливость зажиточной хозяйки. Ясное солнце, пробивавшееся сквозь узорчатые окна целыми столбами золотых лучей, придавало ей еще более веселый и приветливый вид. В правом углу комнаты стоял большой дубовый стол, покрытый чистым белым, как снег, обрусом. Возле стола хлопотала полная, пожилая женщина с чрезвычайно веселым и добродушным лицом; одета она была в темный, но богатый мещанский костюм; голова ее была повязана сверх очипка длинной белой намиткой, а на шее красовалось несколько низок доброго намиста и дорогой, золотой крест. На столе уже стояли в блестящих оловянных мисках вареники с сыром в сметане, пироги с потрибкою и жареная колбаса; а посреди всех блюд лежала только что испеченная золотистая паляныця возле горлатки, из которой поднимался ароматный пар.
При скрипе двери, отпертой Богданой, пожилая женщина, пани Мачоха, быстро обернулась, и по лицу ее разлилась приветливая улыбка.
— Это ты, дочка? — произнесла она ласково. — Чего же так рано схватилась?
— Ого, рано! Уже я, мамочко, и службу божью проспала, — ответила почтительно Богдана, целуя матери руку.
— Бог простит; вон и я собиралась пойти сегодня к Константину и Елене, да вот и не пошла, согрешила. А тебе б еще поспать…
— Да не спится больше, ненечко, — улыбнулась светлой улыбкой Богдана.
— Не спится! Ох-ох! Теперь только и высыпаться, пока у неньки родной живешь, а пойдешь замуж… Ге-ге! Малжонок так не пожалеет, да и хлопоты обсядут головку! — Пани Мачоха ласково провела рукою по пышным волосам своей коханой дочки — Ну, садись же снидать; вот тебе варенички, вот пирожки, а вот и палянычка прямо из печки. Только, может, сперва горяченького чего, меду или подогретого пива?
И мать, и дочь уселись за стол. День был праздничный, спешить було некуда, а потому можно было и поболтать; разговор, естественно, перешел тотчас же на вчерашнее посещение Богданой Балык.