Первые коршуны
Шрифт:
— А признали, бесовы дети, угадала панна, как раз! Начал я джерготать с жидками, а они все меня меряют глазами и распытывают, что мне собственно нужно? Я хитро этак подхожу, закидываю на здогад бурякив, щоб далы капусты, и таки одурил… стали они охотно мне все рассказывать, что именно какую-то панну вез Ходыка в закрытом рыдване, что, вероятно, завез ее в Переяслав, а про Ходыку стали брехать откровенно, что напастник и лиходей, обдирает всех и их, бедных жидов, что если бы кто нашелся да прихлопнул этого аспида, то они бы всем кагалом отблагодарили его. Я таки их обчеркнул курячим зубом и
— Ой мамо! — всплеснула руками Богдана, пораженная ужасом, — Ведь они могли отравить насмерть! Ведь может быть и теперь еще вада?
— Хе! Добрый камень все перемелет!
— Да как же можно было довериться жидам? Они нарочно все прикидывались, чтобы у пана выведать, а сами, верно, зараз же дали знать об этом Ходыке!
— Именно, как была там, панно! Не помню и не знаю, как они меня нечувственного взяли и куда-то оттарабанили, а прочумался и пришел я в себя уже через добу, не раньше; коли очувствовался я, тогда только понял, что лежу связанный в каком-то мокром и темном, как гроб, леху…
— Матка божа! — вскрикнула старуха. — Да не мучь ты меня, а скажи скорее, как ты вызволился от этих розбышак, что наважились было стратить тебя?
— Я и сам было так думал, но злодеи не хотели меня убить зараз и заморить голодом. Они, очевидно, ждали кого-то, чтобы катовать меня и выпытывать, что им было цикаво. Мне принес кто-то хлеб и воду, сказавши гостро, — ты, мол, козаче, утекать и не думай: муров не прогрызешь и железных дверей не прошибешь… Да и оприч того, коли постережем такую твою думку, то прикуем и руки, и ноги, и стан твой цепями к стене. «А долго мне сидеть тут?»— спросил я. «Пока не сдерут с живого тебя шкуры и не посадят на палю». — «Спасибо, — ответил я, — за добрую весть: рад ждать».
— Славный мой завзятец, — уронила Богдана и украдкой смахнула набежавшую на ее ресницы слезу.
— Да не мучь же!.. Неужто ты так и дожидал этих катюг? — волновалась страшно старуха.
— Дожидался, да не дождался… Я таки сумел развязать зубами веревки на руках. Таки просто перегрыз их, а потом развязал и ноги. Сторож только раз приходил в добу; при нем я накидывал на себя веревки, а без него вольно лазил по леху. На счастье, у меня осталось в кармане кресало и добрый кремень; коли я кресал, то искры освещали хоть на миг темноту, и я при том слабом свете мог оглядеть мою тюрьму, хоть немного распознать, где двери и далеко ли шел мур? В одном месте я нащупал, что мур был обвален, а за ним лежала рыхлая земля. Я нашел в леху обломок кандалов и начал этим железом рыть подкоп… Благо, сторож никогда не входил с свитлом.
— Ну и выкопался, выкопался? — перебивала его терявшая терпение мать Богданы.
— Как видите, паниматко! Жив и здоров и счастливее теперь в сто раз, даже больше, чем был прежде, пока не сидел в этой яме.
— Ну, уже ты пойдешь жартовать. Слава тебе, царица небесная, что минулась беда, а то куда было
— Да, да, пошлите, мамо, пошлите! — подхватила и Богдана.
Оставшись с запорожцем, Богдана долго молчала, закрывши лицо рукой, а потом промолвила вместе с тяжелым вздохом, словно простонала:
— Ой леле, леле! Недаром же меня грызла тревога: на волосок ведь пан был от катувань, от смерти…
— Что ж, панно, наша доля такая! — ответил, глядя любовно на Богдану, козак. — С кирпатой у меня щодня схватки, так и привыкли смотреть ей прямо в глаза… Эка невидаль! Не напугает! Да и что такое жизнь? Забавка! Только день наш — ну и пользуйся им, а завтра протянешь ноги — и то гаразд: отдохнуть тоже приятно!
— У, недобрый! — бросила укоризненный взгляд на запорожца Богдана. — Ему только про себя, а про друзей и байдуже?
— Да ведь друзья вспоминают всегда лучше мертвого, чем живого, — улыбнулся счастливо козак.
— А вот я б мертвого ни разу и не вспомнила, — шутила уже и Богдана. — На дидька мне мертвый? Живому — только живое!..
— Э, коли так, так я теперь зажену кирпату в багнища и на очи к себе ее не пущу! Господи, да как же мне весело да радостно! Ей-богу, сором признаться, а больше чую утехи, чем тогда, когда в первый раз заарканил татарина… Ой лыхо, чтоб не пропал я совсем!
— Чего? — испугалась и вспыхнула невольно Богдана.
— Да того, что вот… черт знает что… словно бы пьян… либо весел так, либо збожеволил: все танцует в глазах и смеется, а в груди словно шмели гудут и отбивает кто трепака. Эх, так и пошел бы зараз кривулей косить направо и налево, чтобы одному на сотню, да с гиком, да с смехом!
— А вот лучше попробуй покосить зубами, — сказала, смеясь, Богдана, завидя, что прислужница и мать ее несли и миски, и полумиски, и сковороды, и сулеи, и пляшки.
Все принялись весело за сниданок, даже старуха чокнулась и поцеловалась с Иваном. Тяжелое впечатление от ужасов, каким подвергался их милый приятель, было заменено теперь лихой радостью, что видят его здоровым и веселым.
Беседа перекрещивалась и возбуждалась искренней радостью и весельем: всякий торопился передать Ивану впечатления, новости и предположения. Запорожец смешил всех своими выгадками, прибаутками и приключениями на разведках. Впрочем, его указаниям про Галину никто не верил, так как они были только от жидов, да и сам козак над ними и над собой теперь подсмеивался.
— Ду, уж можно сказать, что выведал до цяты, — трунила Богдана.
— До цяты? Го-го-го! — хохотал запорожец. — Нет, я таки выведаю до цяты, только вот… — Но ему не дали окончить фразу: кто-то порывисто обнял его и зажал ему рот поцелуем.
— Семене! Брате! — только выкрикивал запорожец и в свою очередь душил побратима в объятиях.
Семену переданы были, конечно, все хитрости запорожца, как он околпачил евреев, выведал все до цяты и как попал в западню.
Забило веселье еще более игривым ключом, и сниданок превратился в пирушку закадычных друзей, светлую, радужную, подогретую лучшими чувствами, какие даны на земле человеку.