Первые люди на Луне(изд.1939)
Шрифт:
Подумайте сами, насколько дешевые и — если угодно — плохие вещи предпочтительней их дорогостоящих подмен. Допустим, вам надо что-то купить. «Только бери, что получше, — советует тетя Шарлотта, — такое, чтоб дольше служило». Вы следуете ее совету, и вещь служит веки вечные и становится семейным проклятием. Кому не известны эти донельзя скучные Добротные вещи, скучные, как верные жены, и столь же исполненные самодовольства? У тетушки Шарлотты за всю жизнь, наверно, не было ни одной новой вещи. Мебель красного дерева перешла к ней от дядюшки, а сервиз — от каких-то далеких предков. А ее постели, ее перины!.. Их посещали призраки. Лучшая из кроватей видела столько смертей, рождений и браков, что могла поведать историю трех поколений нашей семьи. Что-то в этом доме навевало мысль о кладбище, и не только потому, что спинки стульев походили очертаниями на могильные плиты. Моя память сохранила мрачные закоулки этого дома,
Все это еще в раннем детстве противоречило моему представлению о жизни и об относительной ценности вещей. Я хочу иметь свои вещи; вещи, которые можно разбить, не разбив себе сердце, и, поскольку мы живем только раз, я ищу перемен — чтоб сперва было это, а потом то. Ценность старых и добротных вещей тети Шарлотты я узнал, лишь когда продавал их. За них дали на редкость много — за эти каменные стулья, как жернова, перемалывавшие людей; за этот хрупкий фарфор, доставлявший бесконечные тревоги до тех самых пор, пока чары его не разлетелись с ним вместе; за серебряные ложки, по милости коих тетя Шарлотта пятьдесят шесть лет кряду мучилась мыслью о взломщиках; за кровать, которую из всей родни пережил я один; за чудесные старинные часы — рослые, плечистые, с серебряным ликом.
Но, как я уже говорил, наши вкусы меняются — ушло в вечность красное дерево и репсовые гардины. Вещи теперь служат человеку, а прежде человека с детства учили служить вещам. Нынче я сам связующее звено между прошлым и будущим. Вещи, как весенние цветы, появляются и вновь исчезают. «Кто украдет мои часы, получит ерунду», — как говорил один поэт; они сделаны из бог весть какого металла и, если их день продержать на каминной полке, покрываются сплошным красновато-черным налетом, который очень меня веселит. Мальчиком я понял, что когда-нибудь надену дедушкину шляпу. Теперь у меня шляпа за десять шиллингов, а то и дешевле, и я меняю ее два или три раза в году. В прежние времена платье брали себе почти так же навечно, как жену. Наше нынешнее жилище полно разными блестящими предметами; повсюду легковесные креслица, прочные лишь настолько, чтобы не развалиться под вами; книги в ярких обложках; ковры, на которые вы спокойно можете бросить зажженную спичку. Вы не боитесь здесь что-нибудь поцарапать, опрокинуть кофе, разбросать по углам пепел. Уж ваша мебель не станет чваниться перед гостями. Она знает свое место.
Но особенно хороши дешевые вещи с точки зрения декоративности. Если что и выдавало в моей тетушке любовь к красоте, так это милый ее сердцу старый цветник, хотя даже тут она остается у меня под подозрением. Ее любимыми цветами были тюльпаны — эти накрахмаленные гордецы в малиновых прожилках. Полевые цветы она презирала. Драгоценности ее походили на выставку благородных металлов. Знай она стоимость платины, она б только ее и носила. Цепи, кольца и броши тети Шарлотты приобретались на вес. Она б отвернулась от работы Бенвенуто Челлини, если бы в вещи было менее двадцати двух каратов. Акварель она презирала; картина в ее глазах должна была представлять собою огромное, писанное маслом бурое полотно какого-нибудь Старого Мастера. В углу столовой в усадьбе Бэббиджей стояла горка с хвастливо сияющей позолоченной посудой; ее огораживал плюшевый шнур, не позволявший посетителям толком рассмотреть чеканку: они лишь узнавали стоимость и шли дальше. Я не держу в доме богато разукрашенного искусства. По мне, прелесть искусства составляют такие необъяснимые вещи, как идеи, мастерство и талант. На фартинг краски и бумаги — и перед вами шедевр, как это делают японцы. Не беда, если он упадет в огонь. Он исчезнет, как вчерашний закат, — завтра будет новый.
Японцы — истинные апостолы дешевизны. Греки жили, чтоб научить людей красоте, иудеи — нравственности, но вот явились японцы и принялись вдалбливать нам, что человек может быть честным, его жизнь — приятной, а народ — великим без домов из песчаника, мраморных каминов и буфетов красного дерева. Порой мне ужасно хотелось, чтоб тетушка Шарлотта пожила среди японцев. Она, конечно,
Род ди Сорно
А картонка принадлежала Ефимии. Ее содержимое было варварски раскидано обезумевшим мужем, которому до зарезу понадобился галстук и не хватало выдержки и терпения дождаться, пока придет жена и разыщет пропажу. Конечно, в картонке галстука не оказалось; хотя муж, как легко догадаться, перерыл ее снизу доверху. Галстука там не было, зато в руки ему попалась пачка бумаг, которые можно было просмотреть, чтобы скоротать время до прихода Главного хранителя галстуков. К тому же всего интересней читать то, что ненароком попадает вам в руки.
Уже то, что Ефимия берегла какие-то бумаги, было открытием. На первый взгляд эти мелко исписанные страницы порождали мысль об измене, и поэтому муж взялся за чтение, исполненный страхов, которые рассеялись, едва он пробежал первые строчки. Он, так сказать, выполнял функцию полиции и тем себя оправдывал. И он начал читать. Но что это?! «Она стояла на балконе; позади нее было окно, а вельможный владелец замка ловил каждый взгляд ее капризных очей, тщетно надеясь прочесть в них благосклонность и преодолеть ее гордыню». Ничего похожего на измену!
Муж перелистнул страницу-другую — он начал сомневаться в своих полицейских правах. За фразой — «…отвести ее к ее гордому родителю» стояло написанное другими чернилами: «Сколько ярдов ковра, шириной в три четверти ярда потребуется для того, чтобы застеклить комнату в шестнадцать футов шириной и в двадцать семь с половиной футов длиной?» Тут он понял, что читает великий роман, созданный Ефимией в шестнадцатилетнем возрасте. Он уже что-то о нем слышал. Он держал в руках тетрадку, не зная, как поступить, — его все еще мучила совесть.
— Вздор! — решительно сказал он себе. — Допустим, что от романа просто не оторваться. Иначе мы выкажем пренебрежение к автору и его таланту.
С этими словами он плюхнулся в картонку прямо на груду вещей и, устроившись поудобнее, стал читать и читал до самого прихода Ефимии. Но она, узрев его голову и ноги, бросила несколько отрывочных и довольно-таки обидных замечаний по поводу какой-то раздавленной шляпки, а потом стала зачем-то силком вытаскивать его из картонки. Впрочем, это мои личные огорчения. А нас занимают сейчас достоинства романа Ефимии.
Героем ее повести был венецианец, звавшийся почему-то Иван ди Сорно. Насколько я мог установить, он и представлял собой весь род ди Сорно, упомянутый в заглавии. Никаких других ди Сорно я не обнаружил. Как и прочие герои повести, он был несметно богат и терзался глубокой печалью, причины которой остались неясными, но, очевидно, таились в его душе. Впервые он предстал перед нами, когда брел «…грустно поигрывая осыпанной каменьями рукоятью кинжала… по темной аллее земляничных дерев и остролистника, удивительно гармонировавшей с его сумрачным видом». Он размышлял о своей жизни, которую влачил под тягостным бременем богатства, не ведая чувства любви. Вот он «…идет по длинной великолепной галерее…», «и сто поколений других ди Сорно, каждый с таким же горящим взглядом и мраморным челом, взирают на него с той же грустной печалью» — и вправду унылое зрелище! Кому бы оно не наскучило за столько дней! И вот он решает отправиться странствовать. Инкогнито.