Первые проталины
Шрифт:
— И что же… безо всякого застолья? Без принятия вовнутрь? Без аренды столиков, без оркестра? Ор-ригинально… Тогда уж у меня в дупле.
— Еще чего. В таборе для начала. Или в башне. У Дашиных художников Башня из слоновой кости имеется. Храм искусств. Обитель. Вот достойное место для оформления чувств. Но скорей всего — в таборе.
— Так тебя, что же, всерьез, что ли, принимают в ее семье? Бывал ты хоть там когда? Появлялся уже?
— Нет, не бывал. Но Даша говорит — все обойдется. Поймут. И мне так кажется. Потому что приду я туда с открытой душой!
— Вот тебе еще один мой совет, Аполлошка: песенок своих стрекозиных там не играй, не навязывай. Не
— Да что я?! Да у меня есть другие сочинения. Я им «Осиротевшую мечту» или «Судорогу познания» выдам! Еще в консерватории напрягался. Говорили: шикарные поэмы. И в ногу со временем. Инструмент у них как? Не очень разбитый?
— Не знаю, не прикасался. Пианино как пианино. Старенькое, с подсвечниками. Только ты поосторожнее все же с «Судорогой» своей. Отец у Даши — простой мужик, без нюансов. Потом у них этот, друг дома один, постоянный, как бы комиссар доморощенный, отставник угрюмый по фамилии Лахно. Камень такой гранитный в галифе. Вряд ли судорогу переварит. Но главное — мамаша. Она верховодит. И воспитана в традициях. Скребанешь ей по уху своим сочинением, и — увы. Натура у бабули тонкая, смекалистая. Угодить надо всем, не спугнуть… А еще братцы! Георгий, старшенький, — инженер: видит насквозь, как прибор. Чуть что не так — сразу в ухо. На дуэль вызывать не станет. Прием применит — и считай носом ступени. А там их много: и приемов разных, и ступенек грязных. Да и поднадоело им изрядно с женихами дурацкими, со сватовством затянувшимся. Дашка чудит. У нее образ жизни такой составился, а родне печаль нескончаемая.
— Как то есть «чудит»? Какие еще женихи?
— Ты что, с неба свалился? А Эдики, а Стасики?.. Она тебе что же, не успела еще исповедаться?
— Ах, эти… Тоже мне женихи! Такими уродцами у нее вся жизненная канва обставлена. Включая, Шишигин, тебя. Такая длинная аллея через всю биографию. Из всевозможных несчастненьких, которых ей одно удовольствие выручать, брать на поруки, из преждевременной смерти выковыривать, как мышиный помет… Нет, Шишигин, такие кавалеры, знаешь ли, мне они не конкуренты.
В предсвадебные деньки Даша с Аполлоном по городу в основном перемещались на такси. Правда, на одной из автостоянок смиренно ржавел под открытым небом запущенный, до срока без хозяйской руки обветшавший пикапчик Барнаульского. Пользовался он им крайне редко, а теперь, когда композитор Дашей заболел, на машине этой и вовсе как бы крест был поставлен. Однако именно этому впавшему в круглогодичную спячку экипажу суждено будет впоследствии сыграть если не роковую, то весьма эксцентрическую роль в Дашиной судьбе.
Теперь же, покуда Барнаульский готовился к празднику женитьбы, Даша, глядя на его хлопоты, все беспомощней и отчаянней улыбалась куда-то в пространство, из которого, как ей казалось, в любую минуту мог прийти сигнал, отменяющий праздник, объявляющий радость недействительной. Не оттого ли в планы свои никого теперь не посвящала? Даже мать с отцом. Прежде, когда с Эдиками знакомилась, могла для домашних комедии играть, запросто приводить очередного молодого человека в табор, за общий стол усаживать и даже мужем своим случайного кавалера величать: не страшно было. Потому что шалость одна, баловство несерьезное, неосновательное. И вдруг эта сказка, эта встреча с Аполлоном, только уже не в фантазиях, а наяву. Если Эдики, обстреливая ее словами и взглядами, чаще всего в «молоко» попадали, то Барнаульский в «десятку» угодил, то есть в сердце.
Однажды, выбравшись из такси возле ателье мод «Смерть мужьям», где Аполлон для Даши платье заказал,
— Папа! — ухватилась Даша обеими руками за отцовскую канареечную безрукавку. — Вот, знакомься! Мой… это самое…
— Не надо! Н-не желаю… — вдруг не сдержался, воскликнул, рукой заслонился от дочери всегда уравновешенный, мягкий характером и лицом (от этой его мягкости физиогномической наверняка и Дашина улыбка пошла), так и не успевший поседеть, русобровый, сероглазый Афанасий Кузьмич. — Не надо, не балуй. Достаточно! — и руками замахал.
И тут Даша вспыхнула. Ногой о камень ударила. Улыбка с ее лица на мгновение сошла, сделав лицо несчастным, убитым. И сразу же Афанасий Кузьмич руками махать прекратил и виновато, за неимением хвоста, ногой по тротуару завращал, бесшумно шаркая резиновой подошвой.
— Папа, миленький, родненький… Это ведь Аполлон!
— Рыбкин! — без тени улыбки отрекомендовался композитор фонарщику, протягивая музыкальную, длиннопалую ладонь. — Аполлон Рыбкин.
— Очень приятно… — начиная стаскивать со своей огромной пятерни резиновую крагу, сказал Афанасий Кузьмич.
Даша скорей весело, нежели недоуменно подняла брови, пытаясь разгадать поведение мужчин и прежде всего Барнаульского, назвавшегося почему-то Рыбкиным. «Чего это он? К встрече, должно быть, не готов. Вот и чудит от неожиданности».
— Папа, миленький, успокойся. Ну, посмотри на меня: это — я! И на этот раз все как бы всерьез…
— Как бы? Или всерьез? — стащил наконец перчатку Афанасий Кузьмич и устало провел рукой по своему лицу, по закрытым глазам, попутно взъерошив правую бровь, отчего весь его неуклюжий облик сделался еще трогательней.
— Извините, — крепко взял Барнаульский Дашу под руку, — только в жмурки играть не обучен. Об чем речь? Терпеть не могу недомолвки и разные там недоглядки. Лично я всерьез и надолго!
И тут происходит что-то по теперешним меркам ужасное, не всякий выдержку после этого при себе сохранит: молодой, модный, замшевый, штаны подтяжками схвачены, прикушены, такой, на которого и так постоянно люди в толпе оборачиваются, яркий, хлесткий, удачливый, можно сказать баловень судьбы — Аполлон, можно сказать Бельведерский, нимало не заботясь о своих вельветовых штанах и о том, что о нем прохожие подумают, с размаху на асфальт перед Афанасием Кузьмичом коленками стукается! И голову покорно на грудь склоняет. А потом, глаза вверх подняв, смело заявляет: