Первые проталины
Шрифт:
— Крюк? Или веревочка? — запрокинул дремучую головку Гера.
— Не смей иронизировать! — топнул разношенным сандалетом Эдуард. — Этот способ надежнее. И я его применю.
— Пугаешь? — улыбнулась Даша Потемкину, жующему колбасу.
— Совершенствую метод. Вернее — способ. Рацпредложение вношу.
— Старо, — выдохнул Гера Тминный табачное облако. — Применяли неоднократно. А телеграмма скорей всего так расшифровывается: «Муравьи одолели» — это — мысли черные…
— Не «одолели», а «озверели», толкователь! — поправил Потемкин Тминного. —
— Ну а… «зубы на полку»? — робко поинтересовалась Даша.
— Жрать нечего! И жареным пахнет! Раздражает.
— Пугаешь, как всегда. И, как всегда, неуклюже.
Снизу в отверстие люка проникала зажигательная музыка. Даша ухватилась за нее моментально, тело ее пришло в движение. В белых вельветовых брюках, в белой «тряпочной» кофте, сшитой из старой простыни и очень поэтому модной, Даша взмахнула руками и весело закружилась по комнате, вздымая вековую пыль одного из самых запущенных углов обители.
— Ты чего радуешься? — Потемкин ковырнул спичкой в зубах. — Думаешь, рыбу есть согласился, так и все хорошо у меня теперь? Наладилось?! Ошибаешься, красотка. Учти, я жив, пока ты не отвернулась от меня. Поняла? Пока ты мне соломинку протягиваешь. И не вздумай отвернуться, отвлечься — сразу на крюк! Под потолок… А все почему? Потому что я бездарен. Во-во! И не делайте изумленных глаз. Не столько в художествах, сколько в другой области, не в живописной — в обиходе, в быту бездарен. Пробивной моченьки нетути… Не обладаю оной. Заели, загрызли муравьи белокурые!
Слушая Потемкина, Даша танец свой вымученный прекратила, вся как-то сжалась, сгорбилась. И к Потемкину со следующими словами вдруг обратилась:
— Не вели казнить, вели выслушать. Прости, если не так что. При твоей гордости, замкнутости кто тебе, кроме меня, поможет?
— Ты это о чем? — остановился напротив Даши Потемкин. — Ежели про женитьбу — не надо. Ничего у нас с тобой не получится. Сама знаешь… Я — богема. В чистом виде. Ты — ангел. Натуральный.
— Не о том я, миленький…
Потемкин замер возле Даши, словно принюхиваясь, словно таким способом предугадать ее намерения пытался.
— Уж… не глотнула ли? За рулем-то? Досказывай, не томи. Чего натворила?
И вдруг художник на цыпочках, трепетно приблизился к Даше вплотную, поднес к ее светлому лицу свою холмистую физиономию и с артистической аккуратностью, изящно поцеловал девушку в лоб. Глаза его, глубоко зарытые в складки лица, какие-то подпольные, робкие, внезапно возгорелись. Стало вдруг заметно и довольно-таки отчетливо, что бедолага этот угрюмый, в нелюдимость свою с головой вросший, вовсе уж не такой каменный, замшелый и к Даше относится весьма нежно, и очень, видимо, от нее зависит, от ее к нему расположения. И дружбой с ней наверняка дорожит. А всяческие словечки ершистые выпускал из себя в ее присутствия; исключительно из оборонных
— Угадай, миленький, у кого я вчера в гостях была?
— Мало ли… С каким-нибудь англоязычником столковалась?
— Как тебе не стыдно? Сейчас упадешь, если скажу… У такой важной персоны кофеек пила, аж самой не верится. У академика Поцелуева!
Потемкин вздрогнул, словно баржа, наскочившая на мель. Гуттаперчевый нос его побелел от волнения, будто его морозом сорокаградусным мазнуло.
— Кофе, говоришь, пила? С этим вельможей? Откуда ты его… Он же барин, этот Поцелуев.
— Что ты, миленький?! Поцелуев — любезный старичок. Очень внимательный и очень тихий. Тактичный. Рассматривал меня исподтишка… Отворотясь в зеркало. Из скромности. Ему глаза мои понравились. Он их в блокнотик свой занес. Острым карандашиком.
— Где ты у него была? В мастерской? С какой стати?
— А я тебе кто по профессии? Искусствовед. У меня диплом.
— Работу о нем писать собралась, что ли? Только учти: о нем уже все написано. Хорошее — все. А плохое не принято писать. Ну, говори, не томи, зачем к мэтру заявилась?
— Работы ему показывала… твои!
— К-какие такие работы? — нос у Потемкина опять порозовел, словно его к штепселю подключили, снабдив электричеством.
— Прекрасные работы, вот какие… И Поцелуеву они понравились! Вот. Особенно «Времена года». Те четыре пейзажа, которые у нас в гостиной висят. И мою голову под Марию Стюарт тоже предъявила. Да-да… И портрет Вивальди.
— Да ты с… с ума сошла! Да Вивальди-то на портрете на кого похож? На известного космонавта!
— Знаю. Потому-то академик и рассмеялся. «Баловство», говорит. Потом походил-походил по мастерской… А она у него метров сто туда и метров сто обратно…
— Ясно! Дальше что?
— Походил, ногами пошаркал и опять к портрету петушком подскочил: «Баловство!» — прочирикал, а затем еще: «Однако забавно!» А в самом конце прошептал себе под нос, едва расслышала: «Хулиганит, мерзавец, но пишет твердо и вкусно…» Потом спрашивает: «У кого учиться изволил?» А я ему: «У вас, Митрофан Афиногенович». — «Что-то, говорит, не припомню данной манеры. Он, что, в годах уже, подопечный ваш?» — спрашивает. Ну, я ему все как есть и выложила. Погибнет, говорю, ноги протянет, если вы ему руку не протянете.
— Так и сказала?! Да ты в уме, дура?! Ну, даешь, Фр-рося…
— Пора бы, говорю, выставку ему. И в Союз принять пора бы. С такими-то данными. А старичок вдруг ка засмеется: «Мало, говорит, у нас своих пьяниц в Союзе!» А я ему: «Ошибаетесь!» А Поцелуев: «Ну, если ошибаюсь, тогда другое дело».
— Да разве про такое калякают с академиками? Дипломат выискался! — забегал, заспешил, как волк по клетке, Потемкин.
Даша над Герой Тминным, который опять в кресло залез, склонилась, изо рта у него сигарету вынула, машинально затянулась дымом, закашлялась, выронила окурок. И к Потемкину опять — вплотную.