Первые проталины
Шрифт:
— Отдавал я… Сперва Мокеев отказался, потом в уборной драться решил. Чтобы всем показать, как он на меня плюет. А на другой день взял. Нехотя так… Во двор я ему их вынес. И слово дал, что никому, под страхом смерти, не скажу про это. Вам говорю, потому что вы… вы для меня выше смерти, выше всего! Мне с ваши не страшно. Короче говоря, у меня к вам, Даша, Дарья Афанасьевна, один вопрос: вы, лично вы — берете меня к себе? Или не берете? Да или нет?
— Беру.
— Спасибо. Мне только это и нужно было узнать. А я потерплю… Ради вас, Еще пару лет поживу с этими ненормальными. И работать пойду. Хотя,
Так они шли, разговаривая, и не однажды Ларик хватал Дашу за руку, но Даша незаметно высвобождалась от этой его хватки, и не потому, что боялась чего-то предосудительного, стеснялась — нет. Как ни простодушна была она, как ни всколыхнул ей душу болезненно ранимый подросток, но руку его потную, нервную удержать в своей не могла: брезгливый страх ощущала, какую-то слабость паническую, и немедленно нужно было отделаться от этой руки.
Они миновали Кировский мост и теперь, обойдя заполненную трамваями и машинами Суворовскую площадь, устремились на Марсово поле, на этот остров покоя, расчерченный дорожками, составленный из хрупкой, трепетной зелени и нерушимой, гранитной торжественности суровых могил.
Впереди, на дорожке, по которой они шли, показались толстый, завьюченный покупками, довольно угрюмый тип лет сорока и маленькая, лет семи, девочка. Девочка что-то беспрерывно бубнила себе под нос довольно занудным, комариным голоском. И вдруг мужчина, незаметно остервенев, шлепает малышку по попке каким-то пакетом или кошелкой, и довольно сильно шлепает, так что девочка на дорожку падает. Но и тогда она не плачет, а деловито, с кряхтением поднявшись на ноги, продолжает что-то бубнить насчет жвачки. Мужчина наконец-то прерывает молчание, срывается на крик:
— Папа за сосисками стоял, с тетками поругался, папа с ног валится, а ей резинку эту проклятую подавай!
И вдруг Ларик, ни слова не говоря, к папаше тому на рысях подбегает.
— Как… как вам не стыдно! Бить девочку! Такую маленькую… Мешком!
— Что такое?! — поворотился к Ларику мужчина.
— А то, что с ног сбили! Кем она будет, эта девочка, если ее с такого возраста бить?! Собакой она будет! С поджатым хвостом по жизни бегать! Вот!
— Да что же это такое! Почему ты… вы… По какому праву собакой, я спрашиваю?
— А по такому, что не смеете бить! Нельзя. Бить нельзя. Никого. Неужели не ясно?
— Тебе, парень, того, лечиться надо, — несколько успокоился папаша, сообразив, что дела его не так уж плохи: парень, похоже, трезв да к тому же и не один шляется, а с какой-то девицей.
И тут девочка, жвачку просившая, видимо за отца, на которого посторонние люди накричали, переживать начала и тоненько, как кулик на болоте, в голос заплакала. Папаша рукой, увешанной пакетами, девочку к своему бедру прижал и к подошедшей Даше за помощью обратился:
— Он что, с вами, этот мальчик? Девочку мне испугал. Ежели больной, пусть лечится.
— Это у него неизлечимое.
— Так бы сразу и говорили, что хроник.
— Аллергия. На чужую боль. Так что извините за беспокойство.
— Ладно, гуляйте… Ну, сорвался… За день надергаешься. Жена в больнице, эта вот пигалица в садике. Все на мне. Ну, шлепнул. Только мне вас не хватает. Гуманисты, понимаешь ли… Резинку им подавай!
Ларик на мужчину
…У выхода с Марсова поля наткнулись на тележку с газированной водой, Ларик поднял стаканы с розоватой шипучкой, один протянул Даше, виновато ухмыляясь.
— За Пушкина? — то ли спросил, то ли приказал.
— Ой, а ведь точно! За Пушкина… Какой ты молодец, Ларчик! Вспомнил…
И они сдвинули стаканы.
Пожилой мужчина, продававший газировку и явной скучавший из-за временного отсутствия покупателей, предложил им «повторить» за Лермонтова.
Когда ко дворам Капеллы подходили, Ларик забеспокоился:
— Ничего им не говорите про меня… в таборе. Я пошутил. Как жил, так и дальше буду жить…
Даша недоверчиво посмотрела ему в тоскующие глаза.
Дома накрывали на стол, готовились к вечернему чаю. Нюра Хлопотунья бегала раскрасневшаяся, энергичная, словно профсоюзное поручение выполняла.
В большой прихожей под портретом композитора Вивальди, отдаленно напоминавшего известного космонавта, несколько человек из «постоянных» играли в лото. Размешивал в мешке и выдавал играющим деревянные бочонки «летаргический», как бы на ходу спящий Лахно. Лицо его казалось безразличным, отсутствующим. Вся его энергия, а также силы недюжинные остались в эпохе военной борьбы, там, на казарменном положении, где чувствовал он себя в родной стихии, а теперь как бы завял, но Даша-то знала, какой это добрый, беспомощный ныне человек, погруженный в пенсионную растерянность, словно в предоперационный наркоз.
К домашнему бунту Иллариона в таборе относились бережно. Никто не встревал с опрометчивыми советами меж Лариком и его родителями. Лахно, встречаясь в таборе с Илларионом, вообще предпочитал обходиться безе слов, а, если мальчик вблизи от него оказывался, протягивал нерешительно огромную солдатскую руку и робко гладил смущенного Ларика по голове. Иногда, так же молча, вместо приветственного прикосновения к голове подростка генерал, поколебавшись секунду, протягивал ему карточку лотошную, предлагая тем самым вступить в игру. Но мальчик всякий раз от игры вежливо отказывался и уходил к Феде, в его книжный мирок.
Дашин отец Афанасий Кузьмич, человек не менее деликатный и еще более незаметный в доме, нежели Лахно, к нервному, постоянно как бы напряженному изнутри мальчику питал если не чувство страха, то уважительного трепета. Правда, Афанасий Кузьмич и сыновей своих собственных задевать с некоторых пор не пытался, перепоручив всю полноту власти над ними жене, женщине острой, хлесткой, курящей и, главное, казавшейся очень современной — применительно к любой эпохе.
Сам фонарщик, объясняясь с провинившимися сыновьями, в момент наивысшего напряжения чувств неуверенно так по столу костяшками пальцев ударял, отрывисто и беззлобно, и всегда подскочивший от стола кулак и воздухе останавливал и с минуту в висячем, парящем состоянии удерживал, словно к чему-то прислушивался.