Пещера
Шрифт:
— Я?
— Вы, Александр Михайлович. Вы говорили в Петербурге Мусе… Марье Семеновне. Она это от меня скрывала, но как-то проговорилась.
— С тех пор многое изменилось.
— В каком отношении?
— Во всех.
— Я не вижу. — Витя замолчал безнадежно. «Так можно разговаривать до вечера: „вот как… да… нет… во всех…“ Господи, как он изменился! Эти неживые глаза… Ну, теперь пусть он сам меня спрашивает, если находит нужным поддерживать разговор…» Однако молчать было неудобно. — Вы думаете, Александр Михайлович, что
— Кому следует, кому не следует… За вас думать я не могу. — Голос его вдруг прозвучал резко. Витя встрепенулся: этот резкий тон, прежний петербургский тон Брауна, был ему приятнее усталого безразличия. — Если поедете туда, то, по всей вероятности, погибнете. А вам рано. Не советую вам заниматься политикой, но уж если непременно хотите, то занимайтесь ею так, как люди занимаются шахматами или гольфом.
— Из-за гольфа люди на смерть не идут!
— И слава Богу. Жизнь стоит недорого, но, поверьте, нет и ничего такого, из-за чего стоило бы ее отдать в молодости… Да и испортитесь вы там; в пору революций и гражданских войн даже порядочные люди обычно ведут себя как разбойники… Не хотите ли чаю?
— Если позволите, выпью охотно.
— Я сейчас велю подать. А впрочем, теперь для чая не время, да и жарко. Я лучше угощу вас перно со льдом. Вам все равно?
— Выпью с удовольствием и перно… Хоть собственно я не знаю, что это такое.
Браун чуть улыбнулся, Вите стало немного легче. «Растаял, кажется, лед… Впрочем, и льда никакого не было. Просто я ему совершенно не интересен, как я не интересен никому и как ему не интересен никто… Однако, у него в этом шкапчике целый бар! Тоже хорошо бы иметь. Странно, как это уживается с Платонами и с лабораторией?»
— …Долго вы гостили у Клервиллей?.. Добавьте льду и пейте, но не сразу… Как они?
— У них все благополучно. — Витя послушно отхлебнул большой глоток помутневшей ото льда желто-зеленой жидкости. Она показалась ему отвратительной. — Очень вкусно. Это анисовый aperitif?
— Да… Хорошая погода была в Довилле?
— Прекрасная.
— Вы купались?
— По два раза в день… — Витя отхлебнул второй глоток, еще больше. — Александр Михайлович, а как же?..
— Что как же?
— Как же наша тогдашняя работа в Петербурге? Не вышло?
— Значит, не вышло. Вы только теперь это заметили?
— Нет, конечно… Не шутите, Александр Михайлович, ведь я вас с той поры не видал!
— Благодарите Бога, что ноги оттуда унесли!
— Я отчасти должен благодарить за это и вас. Ведь вы меня тогда спасли этим паспортом, наставлениями, деньгами… — Витя чувствовал, что у него вдруг стал развязываться язык.
— Это как сказать. Ведь я же вас и ввел тогда в организацию. Может быть, и не должен был этого делать.
— Вы сожалеете? Я — нет! Нет, я не сожалею!
— И я не очень жалею. Не пейте так быстро, это крепкий напиток… Отчего же вы уехали из Довилля так
— Да, мы купались вместе…
— И долго они еще там пробудут?
— Еще недели две, если погода будет хорошая…
— А потом в Париж?
— Да.
— Что поделывает мой приятель Клервилль? Говорят, он на пути к блестящей карьере?
— Не знаю… Я его видеть не могу! — сказал неожиданно Витя, тотчас ужаснувшись собственным словам. Браун посмотрел на него и снова улыбнулся. — Нет, Александр Михайлович, я не сожалею о наших петербургских делах. Пусть нам не повезло, но ведь идея была большая!
— Все идеи большие для тех, кто им служит… И пока служит. Нет такой идиотской идеи, которая не годилась бы для соблазна людей. Ведь у большевиков тоже «большая идея». Правда, обезьянья, да обезьяньи-то для этого, пожалуй, самые лучшие… Попробуйте печенья, оно очень хорошее.
— Почему обезьяньи лучшие?
— Я говорю так, не каждое слово записывайте… Значит, Клервилли возвращаются в Париж еще не скоро?
— Нет, не обезьяньи, Александр Михайлович. Есть и настоящие идеи, те, которым служили лучшие люди, люди, бывшие совестью человечества…
— Ох, уж эти люди, бывшие совестью человечества… От них все зло… Вот эту штуку с орехом советую взять.
— Спасибо, — сказал Витя с досадой и все-таки взял штуку с орехом, хоть она мешала ему высказаться. — Вы, Александр Михайлович, ни во что не верите! Ведь это нигилизм? — Несмотря на кружение в голове, он не без робости выговорил это слово. «Не дерзко ли? Нет, дерзкого ничего нет… Но мне непривычно так с ним говорить…» — Вы меня, ради Бога, простите, Александр Михайлович!
— Ничего, ничего… Нет, это не нигилизм. Я не нигилист, да если б и был нигилистом, то вас, мальчика, не стал бы этим портить, Я вас только предупреждаю. Не очень вообще верьте в человеческий энтузиазм: ни в «чудо-богатырей», ни в «божественную лихорадку тысяча семьсот девяносто третьего года». Это вранье.
— Все вранье?
— Три четверти. Вранье или условная безобидная нелепость: так абиссинский император называется царем царей… А то, что не вранье и не нелепость, то просто выдохлось и никому больше не интересно.
— Что ж, на смену прежним богам приходят новые, — сказал Витя, сам себе удивляясь: так легко произносились им теперь самые страшные слова, которых он до Pernod никогда себе не позволил бы. — Старое рождается, новое… Старое умирает, новое рождается…
— Рождается, да дрянное. Человечество в самом деле собирается переменить игрушки. Но игры нашего поколения были все же не такие глупые и грязные… На моих глазах человечество шло не вперед, а назад. Может быть, это случайность, но это так. Да, назад и все назад! Значит, неудачно родился… Неудачно родился, — повторил он. — Ну, да довольно об этом.