Пещера
Шрифт:
– Кассета?!
Павла схватила его мертвой хваткой за рукав. Потом выпустила; сказала, почему-то глядя вниз:
– Да.
– Что «да»?
– Это… – она подняла глаза, и он увидел, что они красные. – Это… да. Это… лучше, чем «Девочка и вороны».
У него не было времени, чтобы оценить ее комплимент.
– Кассету!..
– Ее же перегнать… она же…
– Кассету, мне, сейчас.
Оператор, высокий парень по имени, кажется, Сава, удивленно вскинул брови:
– Кассета –
– А спектакль – моя собственность! – рявкнул Раман, одновременно стряхивая с плеча и рукавов чьи-то назойливые, жаждущие общения руки. – Кассету – или я вам камеру разобью!!
Наверное, на лице Рамана читалась эта его готовность не только камеру, но и самого Саву размазать по стенке; парень мигнул и недовольно посмотрел на Павлу:
– Отдать? Вы так договаривались?
– Отдай, – сказала Павла быстро. – Мы потом возьмем и перегоним.
Парень пожал плечами.
Они стояли в центре человеческого водоворота, они были центром его, потому что к Ковичу лезли и перли со всех сторон, протягивали ладони и микрофоны, и какие-то цветы, и какие-то слова; взяв в руки массивную профессиональную кассету, Раман как-то сразу понял, что Павла права, что эта кассета не влезет в обыкновенный магнитофон, что ее нужно срочно размножить, перегнать…
Он судорожно оглянулся, будто боясь увидеть за спиной рассеянное и благожелательное лицо господина Тритана Тодина.
Его страх был напрасным. На окружавших его лицах были восторг, возмущение, преклонение, даже страх; ни одного рассеянного вежливого лица.
Вероятно, обладатели таких лиц сейчас рассаживаются по машинам. Чтобы в офисе Триглавца, в спокойной обстановке, вдоволь посудачить об общественной нравственности.
Глава одиннадцатая
У крыльца охранник, привезший Павлу из театра, передал ее из руку в руки другому – тому, что присматривал за домом. Павла прошла к себе, на ходу стягивая одежду, сдувая падающие на глаза пряди; ванна наполнилась в течение пяти минут, Павла ухнула в воду, безжалостно забрызгав кафельный пол водой и пеной.
Ее тело было горячим и легким. Вся жизнь казалась ярким, безмятежным пятном посреди пестрой палитры, и, глядя на собственные белые колени, круглыми островками поднимающиеся над водой, Павла думала о море, пальмах и далеких берегах.
Потом ей вообще расхотелось думать. Всякие мысли потеряли свой смысл – она была по уши полна ОЩУЩЕНИЯМИ.
Почему спектакль с трагическим финалом, действо, заставившее ее бояться и плакать, – почему он оставил по себе такое светлое, счастливое воспоминание? Летящий по памяти шлейф? Желание любить?
Ей захотелось, чтобы поскорее вернулся Тритан.
Ей совершенно искренне этого захотелось – но с этого момента ее существование потеряло былую безмятежность. Она вылезла из ванны, досуха вытерлась Тритановым
В кабинете Ковича никто не брал трубку. На мгновение Павле захотелось очутиться там – в театре, где по традиции накрыты столы, где празднуют колоссальный дебют, где все счастливы и шатаются от усталости…
Она набрала рабочий телефон Тритана. Вежливая девушка – интересно, что девушки все время меняются – сообщила ей, что господин Тодин на совещании.
Павла позвонила Стефане и взялась подробно рассказывать ей о премьере – но в этот самый момент где-то на заднем плане заверещал Митика, и Стефана тоже завопила, обещая отдать сына обезьянам на воспитание, и разговор пришлось прервать по техническим причинам…
Потом она задремала на диване, поджав под себя босые ноги.
Тритан вернулся в сумерках. Тритан постоял в дверях, не включая света, Павла проснулась от одного только его присутствия.
– Это ты?
Он наконец-то щелкнул выключателем, и Павла увидела его лицо.
И рывком села на диване.
Раман запретил праздновать генеральный прогон, как премьеру. Завтра, сказал он заведующему труппой, активисту всяческих праздников и отмечаний. Торжество будет завтра, сегодня всего лишь рабочий момент…
Замечаний он делать не стал. Поблагодарил всех, еще раз поцеловал Лицу и уехал домой.
Потому что сидеть в кабинете и прислушиваться к телефону у него не было сил. Если он понадобится – отыщут и дома…
В спальне еле слышно пахло Лицыными духами. В комнате слоями лежала нетронутая пыль; Раман уселся в кресло и положил на стол перед собой громоздкую трехчасовую кассету.
Возможно, у него мания преследования? Возможно, ничего не случится, егерь Тодин вволю натешится его трепыханиями и завтра явится поздравить с премьерой?
Не ври себе, сказал трезвый и равнодушный внутренний голос. Надо было дать ребятам отпраздновать СЕГОДНЯ…
Он вдруг понял, что не сидит в кресле – стоит посреди комнаты, сжимая в руках кассету, и что руки трясутся.
Он сумел-таки сделать в жизни нечто, заслуживающее чьей-то ненависти и чьего-то страха. Смог. Потому что сам акт отсмотра спектакля комиссией – признак неуверенности, слабости и страха.
Они боятся Павлу – потому что она самим фактом своего существования грозит разрушить устоявшийся мир.
Теперь они ненавидят его, Рамана – потому что он умеет сделать то же самое, но только фактом своей работы… своего, красиво говоря, творчества…
Ерунда, сказал трезвый внутренний голос. Ты ничего не хотел разрушать. Ты никому не желал досаждать. Ты хотел просто громко сказать о том, что тебя мучит…
Резко зазвонил телефон. Раман содрогнулся, почти физически ощущая, как значительная часть его волос теряет цвет, становясь блекло-белой, старческой.