«Пёсий двор», собачий холод. Том III
Шрифт:
О том, что излишнему одеколону давно бы пора смениться на добрую и заботливую женщину, и о том, что в обновлённом мире ничто этому не воспрепятствует.
— Димка, скажи, — с хитрецой поинтересовался генерал, — а как там твоя избранница?
Сердце Скопцова немедленно съёжилось, но папа не заметил и продолжал:
— Слышал я, как ты обошёлся с Еглаюшкой. Не забыл племяшку! Думаешь, небось, я забыл? Не-е-ет, я тоже перед осадой кинулся проверять интернат, да ты меня опередил. И, говорят, не просто Еглаюшку вывел, а сразу — эк! Сразу к девице своей! — От подмигиваний у папы перекосило всё лицо.
— Говорят, значит, — еле слышно пробормотал Скопцов,
— Ты не думай, я за Ушайкиным тоже присмотрел — он нынче не в моей части, у Каменнопольского, но с этим слад лёгкий. Уж не оставил бы девочку без отца! Когда осада была, в городском патруле Ушайкин ходил, а теперь на выезде — к востоку от Петерберга беглецов из Резервной Армии ловит. Я сперва думал, — многоопытным тоном поведал папа, — его вернуть, поближе к Еглаюшке оставить, а как разобрался… Разобрался да и порешил — зачем ему сейчас в Петерберге быть? От любви к дочурке всё ж не помирает, а тебе третий человек лишний, а? То бишь четвёртый, если Еглаюшку учесть.
— Это, право, было чересчур… — совсем уж тихо пролепетал Скопцов. Папа же восторженно треснул тяжеленным кулаком по столешнице:
— Ловко ты, ловко! Я в твои годы только краснеть и умел, а ты — сразу козла за рога! Молодчина! Теперь уж вы, считай, породнились! — Он вперился в Скопцова сияющими глазами и наконец-то задал вопрос, к которому всё это время и клонил: — Ну что, скоро ль женитьба?
— Папа! — не стерпел Скопцов, отшатываясь и ощущая биение сердца где-то возле кадыка. — И вовсе ни к чему так спешить, мы уедем, а потом… И вообще, я, знаешь, я просто оставил Еглаю под присмотром добропорядочной… рачительной… это вовсе ничего не…
— Ну прости, прости, — генерал, смягчившись лицом, протянул ладонь будто потрепать Скопцова по голове, но передумал и лишь хлопнул по плечу.— Прости старику напор. Но и лукавить с отцом не надо: добропорядочная, рачительная — да и любимая. Уж я-то знаю.
— Откуда? — пролепетал Скопцов, но ответа ему не требовалось: он и сам знал. Пол-Людского знало.
Сегодня днём он ходил в скобяную лавку проведать Еглаю и убедиться в том, что попечительница её согласна и далее таковой оставаться, а также заверить, что отец девочки жив и здоров. И, быть может… быть может, ещё зачем-то ходил, да только любые его желания рассыпались, когда Скопцов увидел, какими взглядами провожали его нарумяненные и голосистые девки Людского.
Они знали. Все знали. Близ лавки его ловили любопытные глаза из-за занавесей, а в самой лавке с незлой девичьей кокетливостью заверяли, что хозяйка на минутку отошла, вот-вот вернётся. И хозяйка вернулась — якобы через чёрный ход, а на деле свежеукрашенная и приодетая, со стайкой подружек. И они тоже знали; не тыкали пальцами, но косились и как-то особенно улыбались, так что сразу становилось ясно: он — лишь тема для сплетен.
А может, не «лишь»; может, такова природа, да и нет ведь греха в чувстве, нет ведь причин его скрывать! Но всё ж имелось в этом нечто столь неверное, непристойное даже, будто Скопцов — зарисовка из девичьего альбома, а чувство его, сокровенное и страшное, — глазурный пряник на потеху. Ему было стыдно, мучительно стыдно, и он сумбурно распрощался, так и не сказав почти ничего.
— К вам гостья, — постучал в дверь солдат; задумчиво перевёл взгляд с одного Скворцова на второго и неучтиво ткнул пальцем в младшего: — К вам.
— Гость… гостья? Ко мне?
— К вам. Прикажете обождать?
— Нет, что вы, — засуетился Скопцов, — что вы, впустите.
Конечно, после мучительных воспоминаний он боялся увидеть в комнате владелицу скобяной лавки — с Еглаей, сплетнями, румянами и глазурными желаниями, однако страхам его не суждено было воплотиться: на пороге стояла всего лишь госпожа Элизабета Туралеева. Несмотря на полумрак, Скопцов с удивительной какой-то ясностью рассмотрел её всю, а рассмотрев, поразился.
— Сударыня! — лихо, как заводной подскочил папа и потянулся к ручке. Ручку он получил, а Скопцову досталась тёплая, почти заговорщическая улыбка.
В Элизабете Туралеевой было всё, чего не хватало владелице скобяной лавки — девушке простой, смелой, бойкой на язык и переполненной жизнью; девушке, чьё имя Скопцов давно уже выяснил, но отчего-то предпочитал не называть.
Среди аристократических дам имелась своя мода на причёски: не высокие, а как бы приподнятые, разбивающие волосы на два ручейка, прихотливо скрученных на затылке. И никто, разумеется, не пытался ставить им моду в указ; однако же Революционный Комитет бесконечно говорил о том, что сословия более неважны. И никто, разумеется, не велел госпоже Туралеевой уложить свои каштановые кудри иначе; однако же она предпочла заплести их в простую косу, а ту — подобрать неброской жемчужной сеткой. Этот незначительный жест говорил о переменах в Петерберге больше, чем любые речи, и в то же время — в то же время он говорил о чуткости самой госпожи Туралеевой. Она не сняла драгоценных серёг и тончайших мехов — это было бы нарочито, громко. Но Скопцов всё смотрел, смотрел на её косу, глупо молчал, смотрел и думал…
Он не знал, о чём думал. Изо всех сил не знал.
— Сударыня, небезопасно гулять по улицам в столь поздний час, — пожурил её генерал Скворцов с самым сальным выражением, на какое был способен. Скопцову немедленно захотелось провалиться сквозь стул — осознав это, он понял, что забыл даже в приветствии встать; теперь это было бы уже неловкостью.
— Тем более в моём положении! — в тон генералу улыбнулась госпожа Туралеева.
— Так точно! — щёлкнул каблуками генерал.
— Папа, выйди, пожалуйста, — с натугой выдавил Скопцов. — Спасибо, что заглянул, и мы непременно ещё поговорим. О делах Охраны Петерберга… и прочем. Пожалуйста, выйди.
— Да я ж… С позволения… Э! — махнув рукой, генерал Скворцов и правда покинул комнату, так что сын его сумел наконец-то выдохнуть. Извиняться ему вроде как было не за что, но очень хотелось. Чтобы сие неприятное чувство проглотить, Скопцов встрепенулся: растопил тесный камин, уложил госпоже Туралеевой на стул подушку. Она созерцала суету благосклонно и лукаво.
Когда папин одеколон чуть выветрился, Скопцов расслышал, что у неё были дорогие, умелые духи — из тех, что пахнут одним, а потом надолго оставляют за собой совсем иной след, а потом сменяют его и вовсе третьим. Из-под мехов духи чуялись едва-едва.
— Чем обязан? — пробормотал наконец Скопцов, обустроив гостью.
— Вы ведь хотели побеседовать, — невозмутимо отозвалась та.
— Я не… Ох, но я ведь не это имел в виду! То есть нет, я рад, рад, но… Право… И ночью!
— Не думаю, что нас кто-нибудь скомпрометирует, — усмехнулась госпожа Туралеева.
Скопцов действительно ей писал, называя и обратный адрес. И он в самом деле хотел с ней беседовать — хотя, быть может, лучше в переписке; да, в переписке, на бумаге слова даются куда проще. Уж точно — не ночью, не здесь! Разве место тут прекрасной светской даме, да ещё и вынужденной делать вид, что она в положении?