«Пёсий двор», собачий холод. Том III
Шрифт:
А ведь каким верным, каким метким казалось решение! Вот только впервые его осуществлять выпало совершеннейшему трусу и ничтожеству, и вся задуманная красота обратилась фарсом.
Камертон внутри — тот самый, что с первого дня в казармах не позволял обмануться с выбором слов и дел, — заныл, точно сквозняк: красоту следует спасать. Шулерством, грязной ложью — пусть, плевать. Если итогом будет красота, изнанку её достаточно понадёжней сокрыть. Изнанка всегда неприглядна — и тут уж сколько ни морщи нос на аксиомы, аксиомами они от этого быть не перестанут.
Стоило выйти на зов камертона
И только сейчас, утопая в эхе собственных шагов, Твирин догадался: сны его страшны именно потому, что в них камертон безмолвствует.
Генерал Йорб, как он и рассчитывал, тоже не спал. То ли просто не умел спать по ночам, то ли так выторговывал себе время на требующую сосредоточенности бумажную работу.
Вспомнилось: когда Твирин пришёл в казармы впервые, генерал Йорб сидел вот так же — безупречно прямой, весь словно металлический, торжественный в своей непроницаемости. Идолище, перед которым даже и не страшно произносить самые безумные слова, потому что идолище не засмеёт, не окатит обыденным человеческим презрением, в худшем случае — так и останется недвижимым.
И потому тогда, в первый раз, Твирин начал сразу с дерзости, хотя предполагал иное. Спросил: а почему вы до сих пор не арестовали Городской совет?
Это была шутка, родившаяся из неведомо какого по счёту спора в Алмазах. Весть о законодательном запрете листовок, готовившемся отцом хэра Ройша, взвинтила всех. На чьё-то очередное возмущение — кажется, Коленвала, коего хэр Ройш изрядно недолюбливает, — он утомлённо фыркнул: вам-де знаком устав Охраны Петерберга? У неё особые полномочия, которые вообще-то — с чисто бюрократической точки зрения — и так позволяют арестовать кого угодно и за что угодно. Потому что в самом посещаемом иностранцами городе Росской Конфедерации должно быть спокойствие, для того и поставлена вокруг него целая армия. Так что, высокомерно разъяснял хэр Ройш, у законопроекта против листовок цель стоит едва ли не примиряющая: что такое «спокойствие», как его подрывать — это всё вопросы, открытые для интерпретации. Если Охрана Петерберга будет чересчур яро разрешать их сама, раззадоренный листовками город может и не понять рвения, а потому закрепить неприемлемость листовок на уровне Городского совета, а то и Четвёртого Патриархата — ход, как ни парадоксально, снижающий напряжение. Переложив на себя часть ответственности Охраны Петерберга, Городской совет рассредоточит недовольство горожан, размажет его слоем потоньше и так постепенно сведёт на нет.
Всегда убийственно освежающий в суждениях граф Набедренных, дослушав хэра Ройша, полюбопытствовал: ежели устав предписывает Охране Петерберга бросать в темницу всякого, кто это самое петербержское спокойствие нарушает, отчего бы ей не устремить свой взор на, собственно, Городской совет?
Хэр Ройш меленько хихикал: да, волнения в городе именно Городской совет и спровоцировал — не пожелав бороться с Четвёртым Патриархатом за смягчение нового налога. По бюрократии — можно и арестовать, можно-можно, даже интересно, чем бы всё кончилось, если бы у Охраны Петерберга хватило пороху на такой жест.
И все потешались потом целый вечер, но никто почему-то и мысли не допускал, что пороху Охране Петерберга всё же хватит. А Твирин почувствовал вдруг себя уязвлённым: потешаться легко, потешаться приятно и выгодно самомнению, но разве не должно быть — всем, каждому — стыдно? За то, что они живут в мире, где Охрана Петерберга никогда не осмелится арестовать Городской совет?
Это уродливый, тоскливый мир — и, промаявшись несколько дней, Твирин пошёл его менять.
Вот как теперь — ночью к генералу Йорбу.
— Конюх Хляцкий, — вполголоса произнёс Твирин, убедившись, что дверь заперта.
— По-прежнему надеется неведомо на что, — отозвался генерал, протягивая портсигар.
Папиросы не водка и не бальзам, с папиросами Твирин быстро совладал. Спасибо, леший, хоть за это.
— Пора прекратить это недоразумение, — спичка брызнула искрами и вероломно надломилась. — В казармах уже судачат.
— Расстреливаем на рассвете? Или стоит приурочить к какому-нибудь событию? — уточнил генерал Йорб.
Твирин всмотрелся в непроницаемую маску идолища, заменяющую ему лицо: генерал Йорб ведь понял тогда, что такое уродливый и тоскливый мир. Не отмахнулся от дерзости.
Твирин солгал ему, что со дня на день город оденется в листовки с этим самым вопросом.
Почему — вы — не — арестовываете — Городской — совет.
Твирин пообещал ему листовочников. В обмен на честный ответ: так почему?
(Спасибо, леший, и за сказочную дурость оскописта, который не стал отсиживаться у графа или в Алмазах, чем невероятно упростил Твирину выполнение сего обещания.)
О расстреле речи, конечно, не шло. Расстрел — заслуга камертона внутри Твирина, впервые зазвучавшего, когда барон Копчевиг принялся убеждать генералов, что арест Городского совета поставит Охрану Петерберга в сложнейшее положение, поскольку прецедентов не было, поскольку реакция Четвёртого Патриархата непредсказуема, поскольку без властного органа город затопит хаосом и далее, далее — навстречу уродливому и тоскливому миру. Три других генерала не были тверды в своём мнении, они всё примеривались мысленно к тому факту, что срочное совещание на территории казарм может завершиться для Городского совета препровождением в камеры. Зато солдаты хмелели на глазах: неужто им прикажут препровождать? Им — Городской совет?
И камертон внутри Твирина звякнул: они способны на большее. Они уже прожили в воображении триумф ареста, и если барон Копчевиг заморочит-таки генералов, они будут разочарованы. Но если выстрелить теперь — подхватят. Без приказа, без размышлений. Камертон настаивал.
Если бы камертон ошибся, расстреляли бы Твирина. Приставив обрез к говорливой голове барона Копчевига, он успел спросить себя, страшно ли это.
Страшно. И одновременно — вовсе нет. Только близость пропасти и делает любое твоё движение предельно точным.