«Пёсий двор», собачий холод. Том III
Шрифт:
— Соберись, мальчишка. Ну же, — против ожиданий без тени гнева поторопил полковник Шкёв, предатель и изменник, пытавшийся воспрепятствовать аресту ненадёжных аристократов.
И пока не заговорили все остальные, не закидали камнями советов, не обступили снисходительной толпой, надо рвануться с места, поскорее оставить их за спиной. Справиться самому.
— Огонь!
Никто и не шелохнулся.
Никто в шинели — зато послушались тысячи глаз, но навыворот: заблестели огоньками насмешек, того и гляди подожгут.
И никак нельзя было не взглянуть на себя этими глазами, этими
На нелепого, растерянного мальчишку с досадным порезом неумелого бритья на щеке.
…Очнулся Твирин весь в испарине.
Как и в прошлую, и позапрошлую ночь — и так на множество ночей вглубь, к невероятным теперь первым месяцам в Академии, когда испарина, дрожь и ненависть к себе приходили после стыдных сновидений об утехах. Тогда мерещилось, будто вот он, кошмар, недостойный и жалкий, но из сегодняшней ночи о подобном сновидении можно только мечтать — как о благословенной передышке.
Новые сны куда недостойней.
С кушетки кое-как просматривалось оконце, за оконцем же стояла караулом ночь. Твирин досадливо скривился: ночь редко требует вмешательства, а значит, не удастся перебить послевкусие сна, поспешно окунув голову в заботы. Тут не надо быть мистером Фрайдом, чтобы со значением изречь мнимую мудрость о бесполезности забот в избавлении от кошмаров — о нет, бесполезность эту Твирин яснее ясного видел и сам. Никакой текущий успех не спасёт от глубинного сознания собственной уязвимости, выскакивающего на тебя среди ночи — из-за угла, с намерениями самыми кровожадными.
В доме Ивиных, будь он четырежды проклят, воспитанникам без устали твердили: нужно учиться вещам практичным, переводимым в твёрдую монету, и всякую монету считать да откладывать в дальний ящик, потому что только так и живут на свете. Никто, мол, не станет тебя кормить-поить ни за что, польстившись на сладкие речи. Сладкими свои теперешние речи Твирин бы не назвал, но в остальном он максиму воспитателей давно опроверг. Завалялась ли у него в карманах хоть одна монета, Твирин представления не имел и иметь не собирался, однако же кормили и поили его исправно, даже вон — кабинет соорудили, кушетку постелили и шинель на плечи набросили. И всё без малейшей даже практичности, всё даром и ни за что.
За то, что в твёрдую монету всяко не переведёшь — за умение слышать момент и моменту отвечать, не оглядываясь на здравый смысл.
Но по ночам — таким непривычным без шорохов дыхания ещё полудюжины человек в спальне для старших воспитанников — о, по ночам здравый смысл брал своё, буквально хватал за шкирку и тыкал в каждую неувязку, каждое тонкое место на льду.
Жизнь без твёрдых монет красива в пересказе, а на деле насквозь мокра от испарины.
Твирин рывком поднялся с кушетки и плеснул в лицо водой прямо так, из кувшина — толку-то аккуратничать. С пола лизнуло холодом ступни, из угла подал голос сквозняк, даже шинель — и та была изнутри проморожена. Подле кувшина жались к стене бутылки: водка и бальзам — твиров, какой же ещё. Откуда они брались, Твирин не следил, как не следил за содержимым карманов и возможностью пообедать, — вся эта бытовая суета не его печаль. У него своя имелась, родом из недостойных и жалких кошмаров. Бутылкам ведь полагается время от времени становиться пустыми.
Самому бы и в голову не пришло, но его однажды напрямик спросили: мол, надо что другое поднести, раз водку с бальзамом не пьёте? Он и не сообразил сразу, отговорился кое-как, сказал, некогда, мол, в стакане топиться. Но полночи потом и кошмара посмотреть не мог, всё вертелся как на углях, из-за этого безобидного, заискивающего даже вопроса.
Вот Гныщевич не пьёт — громко, с апломбом, напоказ. И ничего. Попробуй его тем обсмеять — такое про поклонников возлияний услышишь, мало не покажется. Но Твирин не мог, как Гныщевич. Не потому, что тех же слов на свой лад повторить бы не сумел, а потому, что слишком уж хорошо сам про себя понимал: не пьёт он не от убеждённого трезвенничества, но от отсутствия навыка. В доме Ивиных — будь он проклят бессчётное количество раз! — за этим строго следили, так что и в Академии Твирину нужно было изыскивать способы от возлияний увильнуть.
А сейчас никакой Академии, никакого дома Ивиных, но унижение-то никуда не делось, просто повернулось другим боком: прежде пить было нельзя, нынче — не то чтобы обязательно, вовсе нет, но везде ведь свои представления о хорошем тоне. И самое гадкое, самое унизительное из всех унижений тут заключается в том, что и представления-то эти вовсе не абсолютны, что абсолютность их для себя он выдумал сам. Непьющий Гныщевич несколько лет прожил в Порту, где жидкость без градуса встречается разве что в виде моря, а граф Набедренных ходит по измельчавшим теперь, но всё ещё светским приёмам под руку с оскопистом. И они имеют на то право, только вот с таким правом не рождаются, им никогда не наделят сверху, его не выдаст никакая революция, потому что источник его — внутри человека. Человека, которому нечего бояться.
Твирин — боялся. За Твирина, который один лишь и может держать Охрану Петерберга в готовности к чему угодно. Хоть к расстрелу Городского совета, хоть наместника, хоть Четвёртого Патриархата, буде понадобится.
Боялся и через отвращение к себе время от времени водку и бальзам из бутылок выливал. Глупее занятия не придумаешь, но не учиться же пить здесь и сейчас! Пьянел он мгновенно, чувствовал прямо, как меняется от хмеля всё вокруг, как просятся на язык не те слова, как тянет на неуместные глупости, а потому решил, что даже ночью, даже в одиночестве кабинета — всё равно не стоит.
А этой ночью вдруг подумалось: можно же так прятаться от кошмаров и холода. Самому-то обратно заснуть точно не удастся — может, хоть водка поможет?
В поисках стакана думал зажечь свет, дошёл до двери — и расклеился, расползся по швам уже окончательно.
За дверью караульный чесал языком с каким-то припозднившимся приятелем:
— …Что ж получается, он там до сих пор живой? Это ж сколько уже с ареста!
— Ну, — скупо отвечал приятелю караульный.
— Во даёт! И как такое неповиновение приказу терпят?
— Может, нужен он ещё для чего.
— Тогда так бы и сказали, чего зря воду мутить.
— Твоя правда.
Твирин от двери отшатнулся, будто от заразы. Будто, отшатнувшись, получится вытряхнуть из себя досадную чужую болтовню.
Резкий запах водки обещал тепло, но больше не обещал сна без сновидений — болтовня всё испортила, и Твирин так и стоял с нетронутым стаканом, пока не сознался себе: пора. Всю подобную болтовню пресекать надо прямо сегодня, не дожидаясь полного провала.