«Пёсий двор», собачий холод. Том III
Шрифт:
Хикеракли, пока внимал, подобрался и привёл себя кое-как в состояние более сознательное. Прищурился деловито:
— За два-три дня из деревень можно немало еды подвезти.
— Да. Потому я и говорю тебе об этом сейчас. Но и нет тоже. Если Европы не дадут отмашку штурмовать Петерберг, забыв о неагрессии, Резервная Армия будет стоять здесь год, а то и два. Она так медленно движется не столько от снега или отсутствия привычки, сколько из-за необходимости организовать себе снабжение — договорится с Тьверью, договорится с крохотными городками, в которых есть хоть какое-то чиновничество, и оставить офицеров в деревнях, чтобы цепь была непрерывной. Они подготовились стоять здесь год или два. А вы?
— Год? Два? Ваше сиятельство, помилуйте, вся революция месяцочков эдак в пять уложилась, и это ежели по щедрому расчёту! — рассмеялся Хикеракли, и в смехе этом слышалось неверие, какое бывает перед лицом подступившей уже вплотную опасности.
Невозможно сравнивать, но когда
— Сколько лет Оборонительная Армия держит позиции на Южной Равнине? Больше, чем я или ты на свете живём. Да, это другая история, но сама мысль о долговременной мобилизации командованию такой уж новой и дикой не кажется. Однако в командовании раскол — не все согласны обрекать на голодную смерть простых горожан за преступления конкретных людей. Конкретным людям предложат сдаться, — очередная стопка едва не встала поперёк горла. — Всё, что ты мне рассказал про ваши комитеты, указывает на единственный безболезненный выход — застрелить сейчас этого несчастного Твирина, а когда Резервная Армия подойдёт и потребует выдачи преступников, сказать, что преступник был один, самоуправствовал, ни с кем властью не делился, а потому был закономерно застрелен негодующими жителями города Петерберга. Или даже провести расследование и выяснить, что стрелявший — дезертир и сын казнённого графа Метелина. Не думаю, что кто-то с той стороны удивится такому повороту, мне почти в открытую именно это и предлагали, но поклонники неагрессии воспротивились. Мёртвый преступник не утянет за собой остальных, а командование Резервной Армии даже растеряется, ведь формальные требования будут выполнены, но не так, как они рассчитывали. Выдать каких бы то ни было преступников означает признать за собой вину. А предъявление трупа вопрос вины переворачивает: город сам разобрался, сам отсёк свою больную часть, вмешательство Резервной Армии не понадобилось — зачем она вообще, спрашивается, пришла? Вот так конфуз. Я уже упоминал: когда мою кандидатуру рассматривали в качестве лазутчика, я кое-что понял о том, что творится там наверху. Наверху есть те, кто с готовностью поверит в одного-единственного виновника — так, в конце концов, удобней и проще. А вы заново выйдете на переговоры, которые сорвались из-за головы графа Тепловодищева. И никакого голодающего Петерберга. — Метелин посмотрел на покоящийся на столе револьвер: — Неужто тебе кажется несправедливым обмен многолетней осады на жизнь единственного негодяя, который к тому же действительно виноват во многих омерзительных вещах, с городом произошедших?
Хикеракли отвечать не хотел — изъёрзался весь, повозил грибочком по тарелке, помолчал в одну сторону, в другую, в третью.
— Это как посмотреть, — медленно начал он наконец. — Ежели по справедливости, то вопрос твой — нравственная задачка для младых благовоспитанниц какого-нибудь девичьего интерната. «Можно ли человека убить, чтобы прочих спасти»… тьфу. А ежели судить политически, то всё и того хитрее. Почему нас Охрана Петерберга слушает? Как по мне, в этом, Саша, и состоит для Петерберга первейшая загадка… Ну да шут с нею. Говорят, из-за Твирина. Говорят, когда он погоны снял, солдаты в его примере не сомневались. Может, враки. Да только одно я тебе наверняка скажу: убей Твирина — слушать они бросят, потому как станет это если не поводом, то, как говорится, символом. А есть ведь ещё Вторая Охрана — вот они на пару город и порвут. Верное дело, Саша, а твоя многолетняя осада — дело, наоборот, э-фе-мер-но-е. Эф-фе-мер-р-р… — привычка натужно выговаривать длинные слова, маскируясь под мужицкий говор, Хикеракли подвела, он остановился на «р-р» и словно забыл, что ж делать дальше. — И это я тебе ещё описал вариант, так сказать, оптимистический. В пессимистическом солдаты вдруг начинают слушать Гныщевича. А что? Он тоже во всех подряд комитетах, он тоже человек примечательный!.. — подался вперёд, затряс вилкой для убедительности. — Ну то есть я, конечно, не знаю, в каких он с Охраной Петерберга сношениях. Может, они его ни во что не ставят. Но коли ставят… Ты представляешь себе Гныщевича во главе армии?
— Нет.
— А я представляю — посредством обширной фантазии. Страшная картина. Страшная!
— Хикеракли, я тебя прошу как пьяный человек пьяного человека: вот Гныщевича — не трожь.
Что Гныщевич теперь во всех подряд комитетах — в том, не поспоришь, есть неожиданность. Но так всяко лучше, чем если бы и он попал в список петербержских покойников, который даже не читали бы у офицерского костра, поскольку не аристократия.
Конечно, лучше.
— Что, в друзей стрелять неохота, только в полузнакомых детишек?.. Слизь ты, Саша, а я уж было поверил, будто идейный.
— Леший тебя…
— Ну и хорошо, ну и славно, Сашок, идейными-то только чудовища и бывают. Ты меня сейчас ещё чуток послушай, я умную вещь скажу.
— Хороша альтернатива: либо слизь, либо чудовище, — буркнул Метелин, а Хикеракли тем временем с чувством выпил ещё и натянул на себя вид совсем уж сказительский или, пожалуй, летописный.
— Был тут сперва один наместник, потом другой наместник — мсье, так сказать, Армавю. Очень он любил… а чего «любил»? Чай живой! Любит он поговорить о том, о чём ты тут тоже брякнул. Город, мол, отсёк больную часть. Вырежем воспаление, а простые граждане не виноваты. Вам ведь в вашей армии небось рассказывают, что вы освободители, спасёте сейчас тысячи бедолаг от захватчиков? — он ударил по столу, и посуда с соленьями почти подскочила. — Бред это, Саша! А-хи-не-я! Рыба гниёт с головы, говоришь? Ни шиша подобного, с зада она рыбьего своего гниёт, с пузыря и чешуечек! Не бывает так, чтобы десяток человек захватил власть и сидел на ней ровненько! Власть люди сажают! Запихай в свою дурью башку: Петерберг нас в самом деле любит — и Твирина тоже!
Раскричался он громко, а потому весь «Пёсий двор» на него воззрился. На них — на члена, соответственно, Революционного Комитета и какого-то кассаха в шинели Резервной Армии. Загляденье, конечно.
А может, и впрямь любит?
Работа идёт, на улицах спокойно, в кабаках привечают. Метелин не видел пока всего, только если недовольство значительное, должно же оно как-то выражаться?
— Но ведь был же этот, как его, взрыватель, в Столицу сбежавший? — потише, чтоб уберечься от любопытных, возразил Метелин. — От большой, наверно, любви что-то взорвал и сбежал. Ладно-ладно, ты сейчас мёду в уши нальёшь, что он один, а если и не один, всё равно процент недовольных мал, недовольные-де всегда есть. Допустим. Но что же это получается, что вы с людьми-то сделали, что вы им наврали, ежели они вас любят? При расстрелах, при закрытом городе, при Порте опустевшем!
— Нас любят за то, что мы решительны, честны и справедливы. — Хикеракли и сам усовестился своего крика, покосился на другие столы задумчиво. — И ещё за то, что самых недовольных мы расстреляли, а для остальных имеются складные речи графа Набедренных.
— Выходит, всё-таки на вранье и держитесь?
— Враньё — тонкая штука, поди разбери, где в нём отличие от подачи, так сказать, вдумчивой и аккуратной… — ухмыльнулся, подмигнул. — Такой ответ выдаёт вруна, да, Саша? Выдаёт-выдаёт. — И продолжил без подмигиваний, даже горько: — А я не знаю, врёт ли граф. Может, плетёт, а может, всерьёз говорит. Зато наверное тебе скажу, что люди, его послушамши, начинают верить в то, во что на самом деле не верят. Вдохновляет он, это правда. А вдохновение — оно ведь как продажная девка: наутро непременно будет стыдно. Такова уж паскудная суть любого порыва, а что есть революция, как не порыв?
— «Стыдно наутро»! — отплюнулся Метелин. — К чему ты это ведёшь? К тому, чтобы я Твирина всё же не стрелял, а Резервная Армия вас голодом морила? Ведёшь — так веди уж вернее, пока получается только, что не Твирин негодяй, а все какие-то… не без греха.
Метелину такие размышления и без того были неуютны — кто ж знал, что вокруг не родной «Пёсий двор», а один лишь собачий холод, — но Хикеракли неуют порядком усугубил, загоготав.
— Да ты гений, Саша! Светоч современной мысли, и место твоё — посреди лекторов Академии!
— Перестань. Слушай, с Твириным мне всё понятно — он расстреливать приказывал. Это деяние конкретное, в Четвёртом Патриархате классифицируется как преступление — и тут я с Четвёртым Патриархатом согласен. Но остальные-то в чём повинны? В чём конкретном, осязаемом?
Не может же быть так, чтобы взаправду: старые приятели, подлецы, «Пёсий двор», собачий холод.
— Повинны? В наличии права голоса, — всё не мог унять гогот Хикеракли, — ладно, ладно, я не издеваюсь, Саша! Только это ведь совершенно серьёзно. Во-первых, не один Твирин людей расстреливал, даже ежели мы с тобой о тех исключительно, кто ручки, так сказать, напрямую приложил. Он, вообще говоря, тут меньше всех замарался — ну, знаешь, если пересчитать поголовье… Во-вторых, а как выбирать виноватых? А ежели я мог под расстрел человека не подвести, но подвёл, виноватый я? А ежели умолчал, когда надо бы говорить? Я не об высоких тебе сейчас, что называется, материях, я о самых что ни на есть практических результатах! Ну давай рассмотрим… да хотя бы того же графа — не тебя, значится, а второго нашего. Хороший же человек, не маниак какой убийственный, не злодей. Однако же людям голову дурит? Дурит. — Он вдруг совсем понизил голос и даже лишний раз огляделся. — Однако же был эдакий моментец: Твирин, значит, хотел в городе отыскать людей, причастных к расклеиванию листовок, поносящих Охрану Петерберга. Твирин такого человека нашёл — ты с ним не знаком, Веней его звать. А потом граф к нему является и Веню этого выменивает на выдуманных заговорщиков, потому как графу ценен Веня, а Твирину сподручней и красивше сразу многих пострелять, а не одного чахлого. Вот тебе, девица ты моя интернатская, и задачка: кто из них тут злодей? Да никто, а все мы — все, кто представление имел, а вслух возмутился только За’Бэй, шваль неросская! Тут, Саша, никакого злодейства нет, а есть один лишь политический, так сказать, процесс! — Налил, выпил. — Так и папашу твоего, между прочим, положили.