Песнь камня
Шрифт:
С этих доблестных стен душа моя свободно взлетала с избранной ловчей птицей. На этой каменной жердочке я был жертвой его, словно камнем падающая добыча, в этих гладких плотоядных, быстрых подручных смерти, я пригубливал их воздушного, режущего мастерства и в сутулом мгновении смертности различал эфемерную живучесть. Вот они, древние законы, по небу начертанные темной скользящей мишенью, петляющей траекторией полета, паникой нырков, кувырков и отчаянных падений, погружением и рывками добычи, — и все они повторяются мгновенными бросками и поворотами преследующего, настигающего ее сокола. Мгновенное соитие в ударе — порой, если стоишь близко, слышно, как когти вонзаются в плоть, — крошечный взрыв перьев, что повисают в воздухе, а потом падают длинным штопором, крылья хищника
Собаки, обученные отпугивать соколов, со своим теплым грузом мчались к замку по каменному мосту через ров, по двору, вверх по винтовой лестнице и на крепостную стену — по спиральным ступеням за ними тянулся кроваво-пернатый след.
С этими охотниками, моими воплощениями, я жаждал влиться в беспощадно элегантную борьбу жизни и смерти, эволюции и отбора, хищника и жертвы. Мне казалось, через них я могу сопротивляться суровой воздушной осаде, и неторопливой эрозии времени, и неостановимой поступи возраста, встретив их не облаком — отступив и уступив, — но чеканной резьбою; неподвижностью взгляда и хватки, что позволит мне — такому избранному, такому непокоренному — выстоять целым и цельным.
Собаки сдохли в прошлом году: заболели чем-то, а ветеринара поблизости не оказалось. С ними погибли поколения преданного труда и педантичной селекции.
Чертовых птиц я отпустил, когда мы в первый раз уезжали из замка, — они спаслись от жребия, настигшего нас, и где они парят теперь, что видят и ловят, мне неведомо.
Ветер обнимает меня, ветер приходит и уходит в измочаленные равнины. Худые солнечные лучины рычагами приподымают облака и в отражениях забирают, а не отдают, слепят, точно маскировка, своим раздражающим контрастом — яркое на темном — расщепляют несколько еще различимых форм и знаков цивилизации в непоколебимом хаосе ландшафта, освещают их лучше (говорит мне память).
В полях, среди обнажений пород на холмах и в рощицах стоячие заводи поблескивают грязно-желтой плавностью, живые лишь под таким углом. Деревья, недавно окрашенные зимним неповоротливым холодом, теперь — нагие черные силуэты; голые ветви готовятся принять снежный груз и мощь зимних ураганов. Выше лес блестит облаками, что вращаются над кронами и вокруг, цепляет их неторопливую грацию.
Я прислушиваюсь к артобстрелу, но свежий ветер свернул и утаивает грохот орудий. Этот далекий искусственный гром за последние недели стал почти утешительным спутником. Будто мы впали в более примитивную систему верований, точно капризным вторжением прожитых историй разбудили какого-то древнего бога; бога ураганов — он шагает, его ступни — как молот, и вся земля ему — наковальня; он бесформенный, злой и вездесущий, и гром треском расколотых черепов грохочет по нашим потемневшим землям, а воздух выпускает молнию подышать землей.
Пробудившееся божество шагает теперь на нас, к дверям замка. Рев — точно урчит у земли в кишках, будто старый кулак прибивает пустые доски к заброшенным небесам над головой; свежий ветер формирует собственный фронт против взрыва, а подвижный воздух сносит шум, и мы понимаем, что рев этот есть; то, что скрывает ветер, сознание упорно раскрывает, вызывая в памяти звук.
Воздух и скалы, даже моря, забывают быстрее нас.
Крик в горах слабеет через несколько мгновений, сама земля гудит колоколом, когда содрогаются в судорогах ее скользящие и сталкивающиеся континенты, но и этот сигнал через несколько дней слабеет. И хотя громадные штормовые валы и долгие цунами циркулируют по земному шару неделями и месяцами, наш скромный комочек мозгового цветка на стебельке побежден грубыми механическими воспоминаниями, и то, что эхом отдается в человеческом черепе, может резонировать целую длинную жизнь радостей,
Щурясь на заградительный световой вал, я, кажется, различаю вдалеке несколько движущихся силуэтов — тела худы, растянуты в ярком рикошете отражений в воде. Бинокля или подзорной трубы у меня не осталось — конфискованы, — но они хуже чем бесполезны, если смотреть на этот и без того непереносимый свет. Может, беженцы скрываются в мерцании теней против света? Может, солдаты; может, и ты, моя милая, — ведешь лейтенанта и ее людей в нечаянный сумасбродный поход, — но думаю, нет. Еще несколько месяцев назад я решил бы, что это стадо коров, но скот в округе по большей части убит и съеден, а за немногими оставшимися тщательно следят и бродить им не позволяют.
Значит, беженцы; предвестие эха приближающегося фронта, воплощенный символ дренажной трубы пред падением громадного вала, втянутый вдох перед криком; поток мертвых клеток в артериях, драка палых листьев перед бурей. Нагие сломанные деревья выстроились вдоль их пути, расщепленные пни, бледная древесная сердцевина гола; срубленные, снесенные для лагерных костров, точно массированным орудийным огнем. Стоят, выросшие, но сломанные, — передразнивают нетерпеливых своих потрошителей.
Свет меняется, затеняет хрупкое сверкание пейзажа. Облака захлопывают солнечные ходы, и река, притоки, канавы, заводи, пруды и затопленные поля тускнеют. Вот я различаю тонкую кожуру дыма, что поднимается над равниной, размечая, где были деревни, фермы и дома, где жилища, что когда-то строились, росли, вбирали в себя земли и все ее плоды, теперь мешаются с бесплодным воздухом.
Я выискиваю тебя, моя милая, лейтенанта и ее людей, но все потерялось на битой поверхности пейзажа, все рухнуло в распростертую свою сложность, и плавленые земли поглотили тебя.
И я шагаю по этим камням, прохожу по высокой дороге, потираю руки и наблюдаю, как дыхание мое предостереженьем летит предо мною, — и мне остается только ждать.
Я замерз; в горле собирается мокрота, я сплевываю в ров и улыбаюсь водяному кольцу. Там, подобно листьям, что раскиданы осенним ветром, подобно тем же бесполезным клеткам, подобно лишенцам, наводнившим наши дороги, я различаю отфильтрованных, длинный путь прошедших, тем самым ручьем доставленных зябликов; птиц, подстреленных нами, а мною потерянных; мертвые, мокрые, измазанные и холодные, они медленно вращаются в подпирающем нас кольце воды. Мертвые наши цыплята наконец возвращаются к родному насесту.
Глава 7
Ночь опускается на замок, и я вновь погружаюсь в сон. Сновиденья, милая моя, движутся вслед за осознанными раздумьями, обращаются к тебе, так и не вернувшейся. Грезы эти выманивают из сознания старые сладострастные воспоминания — воскрешенные, разбухающие в глубине, — ударяют в голову вновь накатывающим наслаждением.
Во сне я ищу тебя; оступаясь, бреду средь пейзажей страсти, где облака и сугробы превращаются в подушки, в щеку под пальцами, в бледные тугие груди. Спускаясь в расщелину, окаймленную бахромой папоротников, капитулируя пред липучим омутом и сладко-горьким его запахом, я вижу деревья, что возносятся ввысь, испуская аромат времени, над кривыми сплетениями корневых вен; гладкие каменные обломки, что ныряют в расщелины; стебли высятся, пульсируя соком и жизнью; падалица упала и раскололась; разломы в самой земле окружены каменистыми гребнями и коронами — и я понимаю, что все здесь таит в себе нечто желанное. Поклонявшийся прежде и вожделеющий затем, я полупотерян, словно отчасти заражен твоей натурой.
Я присвою эту землю; я хочу взять ее, сделать своей, но не могу. Вода остается водой и ничем более, возвышающиеся деревья — всего лишь деревья; фрукты гниют, а камни, гладкие и кривые, словно что-то обещают тому, кто поднимет их, унесет… но они никогда не двинутся.
Остается лишь метаться и вертеться в огромной постели; раньше в сходных обстоятельствах я поднялся бы этажом выше в поисках подходящей горничной или другой прислуги, с кем скоротал бы ночь, но сейчас у нас в услужении одни мужчины; не вижу, что может возбуждать в наемных руках.