Песнь песней Стендаля
Шрифт:
Вступительная статья - С. ВЕЛИКОВСКИЙ и А. РЕЗНИКОВ
ПЕСНЬ ПЕСНЕЙ СТЕНДАЛЯ
Оформление художников А. ОЗЕРЕВСКОЙ и А. ЯКОВЛЕВА
Издательство «Художественная литература», 1979 г.
Когда весной 1839 года в Париже вышла в свет «Пармская обитель» — последний завершенный роман Стендаля,— его прославленный соотечественник Бальзак в пространной восторженной похвале этому сочинению обронил: «К несчастью, оно похоже на загадку, которую надо изучать».
Чутье не обмануло признанного мастера, сумевшего благодарно изумиться и отдать дань своего восхищения работе собрата по перу, которого тогда во Франции, несмотря на пятидесяти- шестилетний возраст и четверть века писательского труда, снисходительно числили разве что подмастерьем, а то и просто любителем от словесности. После множества предпринимавшихся с тех пор тщательных разборов, разысканий, истолкований, после того как стендалеведенье сделалось,
Конечно, потраченные усилия кропотливых разгадывателей ничуть не напрасны. Но, как это случается, выясненное ими по- своему усугубляет все ту же «загадочность». Скажем, открылось то неизвестное Бальзаку и, вероятно, немало добавившее бы к его Удивлению обстоятельство, что весьма объемистая книга выплеснулась на бумагу в невиданно короткий срок — всего за семь недель, а еще точнее, за пятьдесят два дня. Или: столь привлекшая Бальзака в «Пармской обители» анатомия тогдашних политических нравов имела, оказывается, своим первоначальным источником, событийной канвой, переработанную старинную хронику, которую Стендаль раскопал однажды в груде забытых итальянских рукописей. Неведом был, естественно, и другой, выявленный будущим, парадоксальный секрет «Пармской обители»: едва замеченная и пылившаяся в дальних углах книжных лавок при жизни Стендаля, который умер три года спустя, она не просто ожила в памяти потомков, но, от одного поколения к другому, обретала поистине непреходящую свежесть. И ныне она заслуженно почитается редкой жемчужиной в сокровищнице французской, да и всей западноевропейской культуры.
Впрочем, если не браться расчислить раз и навсегда «чудо» «Пармской обители», но все-таки посильно в него вникнуть, то на ум приходят прежде всего слова — «сцепление», «сочленение» разнородных и вроде бы не очень-то сопрягающихся пластов. Книга о неприглядной кухне политиканства, как оно стряпалось в стендалевские времена,— и вместе с тем книга о причудливой подчас «кристаллизации» страсти в пылких душах. Блески насмешливого остроумия — и порывы нежной приязни; удручающая изнанка жизни — и самозабвенная увлеченность ее радостными дарами. Захватывающая стремительность непредвиденных ходов интриги, приключений, превратностей судьбы — а рядом неспешная, тонкая, улавливающая мельчайшие подробности аналитика своевольных сердец. Почти кукольные, хотя в своей фарсовости подчас жутковатые действа придворной возни, а между ними проникновенная любовная «песнь песней», трепетность которой вдруг обрывается щемящим вздохом тоски по хрупкому поманившему счастью. Здесь скальпель изощренного, всепроникающего ума вторгается в самую ткань переживаний, чтобы застигнуть их словно бы врасплох. Трезвость остраненного наблюдения не нарушает изысканного очарования рассказанного, а скорее — помогает.
И еще одно, важнейшее «сращение», обычно не удававшееся, кстати, большинству сверстников Стендаля — романтикам, но оказавшееся по плечу создателю «Пармской обители» и, раньше, «Красного и черного», обеспечив ему место основоположника социально-психологической прозы XIX века, которая не исчерпа- ла себя вплоть до наших дней. Это — «сращение» исторического и сугубо личностного в том, как понимаются, высвечены и явлены в слове детища стендалевского вымысла. Страницы «Пармской обители» полны прямых и окольных отзвуков урагана, пронесшегося над Европой в конце XVIII — первом десятилетии Х1}[ века,
Но дело не только, и даже не столько в отдельных отсылках к пережитым потрясениям, сколько в том, что у Стендаля исто- рически внедрено, прямо-таки вживлено в самый склад каждой личности ничуть не мешая ее неповторимой самобытности, ис- подволь и изнутри выстраивает ее мысли, страсти, поступки — весь способ жизнечувствия. Стендаль среди первых на Западе четко осознанно, намеренно и с заостренной последовательностью лал ставку на историзм как плодоносную почву писательского сердцезнания. И это отнюдь не обрекло выведенных им лиц остаться достоянием ушедшего былого, а наборот — послужило одним из источников их бессмертия.
Коренной историзм стендалевского миро- и человековедения был не заемным, не почерпнутым из книг, хотя широта знаний, самостоятельного философского и культурного кругозора Стендаля огромна. Наполеоновский офицер, военный чиновник, путешественник, дипломат, участник жарких схваток, происходивших в те годы в умственной жизни европейских стран (помимо родины, он подолгу жил в Италии, печатался в Англии, исколесил Европу от России до Испании), Стендаль в самой гуще событий вырабатывал привычку смотреть на окружающее глазами исторически мыслящего «наблюдателя характеров», как он себя называл.
Еще безусым юношей, приехавшим в Париж из провинциального Гренобля на исходе французской революции, он был вовлечен в водоворот текущей истории. Французское общество на его глазах совершило дерзновенный рывок, чтобы избавиться от старых порядков, завершившийся, однако, частичным откатом и горьким опознаванием пределов достигнутого, далеко не совпадавших с взлелеянными ожиданиями. Революция французского народа до дна разворотила жизнеустройство, веками покоившееся на феодальных устоях. Европа, задавленная монархическими правителями, казалось, приблизилась к освобождению, и в тех, кто уповал на него, пробудились пылкие надежды: из-за французских границ появилась революционная армия, ее считали провозвестницей свободы, равенства, братства. Затем, когда улеглись революционные волны, многое вернулось на свои места. Революция обернулась империей Наполеона. Но эта империя все же была рождена революцией, и режимы крупных и малых европейских монархий страшились ее, грозную и могущественную, а люди, чьей высшей ценностью стала свобода, еще долго видели в Наполеоне олицетворение своих надежд. Потом, потерпев поражение в русском походе 1812 года, Наполеон пал и был отправлен в ссылку; попробовал вернуться, но собранное им войско опять было разгромлено в битве при Ватерлоо. Во Франции снова воцарилась изгнанная королевская династия, над Европой простер свою власть Священный союз объединившихся монархов. В 1830 году снова восстал народ Парижа, но дело кончилось тем, что на смену низвергнутому дворянско-клерикальному правлению пришла Июльская монархия — царство банкиров, торгашей и дельцов; хозяева его и не думали посягать на порядки Европы Священного союза. Так продолжалось вплоть до революции 1848 года, одпако до этой «весны народов» Стендалю дожить было не суждено. Непосредственный и деятельный очевидец грандиозных событий, поначалу вселявших надежды, а затем их погубивших, он ушел из жизни, испытывая разочарование в своем времени — пореволюционном безвременье.
Наряду с этим, так сказать, «горизонтальным» сечением истории, взгляд Стендаля, вдумчиво оценивающий современников, неизменно удерживает и ее направленное в глубь прошлого, «вертикальное» сечение. Для него француз, итальянец, англичанин, немец — это всякий раз живой преемник национальных обычаев, нравов, душевных предпочтений и привычек ума, складывавшихся веками и передаваемых от дедов и отцов к сыновьям. Так, долгие годы, проведенные Стендалем в Италии, куда он попал впервые молодым военным, потом вернулся вольным ценителем музыки и живописи, а позже служил французским консулом в приморском городке Чивита-Веккия неподалеку от Рима, позволили ему составить свое, вполне определенное, представление о преобладающем внутреннем облике обитателей этой страны. Трагедия Италии, оставшейся раздробленной, привела, по мнению Стендаля, к тому, что итальянец в своих побуждениях и поведении не был стеснен столь жесткой проникающей государственностью, какая установилась во Франции на два с лишним века раньше, а отсутствие разветвленной и зрелой гражданской жизни направило весь нерастраченный душевный пыл в сторону преимущественно частных запросов. Итальянская натура, не выутюженная тиранией светского этикета и живущая без оглядки на прописи придворных приличий или крохоборческого мещанского благоразумия, проявляет себя прежде всего в могучем, искреннем до простодушия, самозабвенном и сметающем все преграды любовном влечении, страсти.
Правда, XIX век внес свои поправки и в склад просвещенного итальянца: вступление войск Французской республики в верхнюю часть «итальянского сапога» разбудило дремавшее дотоле самосознание народа. Последующий попятный ход дел в Европе не мог отбросить все к прежним рубежам, но загнал патриотическую гражданственность в карбонарское подполье — в тайные кружки и отряды национально-освободительного движения под лозунгами единой и независимой Италии. Вместе с тем обстановка слежки, сыска, доносительства и мелочного тиранства, упроченная
стараниями иноземных хозяев даже и в тех итальянских кня- жествах, где правили местные мини-самодержцы, сузила пе- ред итальянцем поприще для самоосуществлення пределами опять-таки скорее личными, хотя и тут на каждом шагу он наталкивается на охранительные запреты. Но здесь, прежде всего — в любви, он, по крайней мере, достаточно волен раскрыть свою исконную непосредственность, порывисто-щедрую энергию, безоглядное увлечение, перерастающее в поклонение и не подорванное торгашеской осмотрительностью. Для Стендаля, уроженца франции, которая, невзирая на все препятствия, мало-помалу вползала в «цивилизацию лавочников», так что «единственной страстью, пережившей здесь все другие, является жажда денег, этого средства удовлетворить тщеславие»,—для француза Стендаля соседняя Италия —один из тех уголков Европы, где под спудом уже изживших себя, но ухитряющихся пока сохрапяться порядков, все-таки не столь жестких в здешних карликовых государствах, продолжают бить свежие родники не искаженных лицемерием, раскованных, подлинных страстей.