Песни Петера Сьлядека
Шрифт:
– Нельзя тебе в шинок! – взволновался Петер. – Там козаки! Поминки! Чертенята под лавками! Ты и слова молвить не успеешь, как они тебя – колом! Или заседлают и в Царьград!..
– Пожалуй, что и такие чудеса на белом свете творятся, – раздумчиво молвил Фома, после чувствительного глотка передавая бутыль владельцу. Размышляя о чудесах, в молчании, под луной и снегом, допили они остатки. Хмель, затаившийся в утробе Сьлядека, вернулся, придавая мыслям необычайную, родниковую ясность.
– Пойдем ко мне в гости! Тут недалеко, на хуторе… Я у вдовушки одной обретаюсь,
– Ползет кто-то…
Странный ответ Фомы, равно как и тревога в его голосе, передались Сьлядеку. Вглядевшись в кресты, серебряные от луны, он вынужден был согласиться: действительно, некий человек полз по цвинтарю в их сторону. Беззаботно, дивясь своей былой пугливости, Петер сплюнул через губу:
– А-а, небось от Одарки вертается. Хватил козак лишку…
– Б-ббы… б-бых-х… – Фому начала бить крупная дрожь. Выронив бутыль, он пал на разрытую родную могилку и, давясь, принялся горстями совать в рот комья земли.
Петер расхохотался:
– Не наелся? Сальца дать?
– Опыряка! – хрипел Фома набитым ртом. – Ешь землю, Петро! Ешь! Скорей!..
Смех пуще разобрал бродягу. Он замахал руками пьянице, ползшему меж крестов; рядом от ужаса взвыл Фома. В ответ раздалось гулкое урчанье, зло сверкнули налитые кровью очи. Двигался человек на удивление шустро, руки мелькали тараканьими лапками, хотя ноги пьяницы безвольно волочились по снегу, оставляя глубокую борозду. Сам не зная зачем, Петер сунул руку в торбу, нашарил вторую головку чесноку – и швырнул в ползущего. Чеснок упал в снег перед самым рылом «гостя». Тварь со злобой зашипела и, огибая гостинец по широкой дуге, ринулась к лютнисту. Рычание, блеск желтых клыков, трупный смрад из пасти…
Внезапно упырь захлебнулся ревом, подавшись назад. Неподдельный страх отразился на жуткой харе.
– Прости, дедушко! прости! – сипел мертвец, боком шарахаясь прочь. – Нам твоего не надо, мы и своего нанесем, отдадим… только не губи, родимец…
Оказавшись у дальней могилы, он принялся словно крот рвать лапами мерзлый холм. Минуты не прошло, как адское отродье скрылось под землей. Снег валился на разверзстую яму, спеша укрыть следы; комья срастались живой плотью. Лязгая зубами, Петер обернулся, желая поблагодарить таинственного «дедушку» за спасение, однако на цвинтаре их было двое: он да Фома. Бурсак лежал без движения, запрокинув голову; к губам его прилипли комочки земли, лицо вновь сделалось кованным из железа, с пятнами ржи на заострившихся скулах.
– Фома!!!
Плача и бранясь, Сьлядек взялся хлестать бедолагу по щекам, с ужасом ощущая лед под ладонью. «Это от мороза, февраль на дворе, лютый месяц, снег, ветер…» С усилием разлепились чудовищные – впрочем, сейчас уже почти человечьи! – веки. Железо оттаивало, делалось плотью…
– Слава тебе, Господи! Живой! Вставай, бежим отсюда!
Ветер с насмешкой свистел вслед беглецам, и тени шептались в обидном предчувствии марта.
Петер уж и кулак себе отбил, колотя в дверь. Наконец в хате лязгнуло, звякнуло, бренькнуло…
– Кого черти тащат?!
– Это я, Горпинушка, я…
– Шляешься, дурень, на Костяна… с лихоманкой бавишься…
Громыхнул засов. Дверь качнулась навстречу, и Петер едва не упал, уворачиваясь, иначе схлопотал бы аккурат по роже. В растерянности заморгал, плача от ярчайшего, невозможного огонька свечи.
– Никак пьян, пройдысвит? Гиблая душа!
– Я это… с товарищем я…
Жаль, рядом не оказалось москалевских кумушек. Вот порадовались бы, узнав мнение ведьмы Горпины о новом постояльце, о матери его, почтенной женщине, трясця ей в тридцать три селезенки, и о его славных товарищах, обсыпь их, бурлачье племя, чирьи с ног до головы…
– …пустобрехи! никчемы! Все б по шинкам, голодранцы, пелькою в помои! Як свыня! Очи б мои повылазили, дывлячись…
Горпина шагнула к Фоме, желая почествовать особо, и задумалась. Внезапные старческие морщины исковеркали бабий лоб. А потом честная вдова возьми да и скрути гостю дулю. «Угостила…» – с тоской думал Петер, готовый бежать куда угодно, хоть обратно на цвинтарь. Однако дальнейшие чудеса мало вязались с неласковым приемом:
– Та не признала, дура! Та радость в хату! Тю на меня, окаянную! Заходьте, у меня и крученики, и сальцо, и первач, на шишки гнатый… Та радость! великая радость!..
Обалделый Сьлядек поспешил юркнуть в сени следом за Фомой. Скинул кожух, громко топая сапогами, отряхнул снег. Вдова прямо-таки лучилась радушием, как хорошо протопленная печь – жаром. По хате будто на метле летала. Стол возник как по волшебству: жирные крученики, толстые розовые ломти подчеревины, макитра с кислой капустой, колбас великое множество, холодный кулеш со шкварками, пузаны-вареники, глечик сметаны… Такого изобилия Петеру видеть не доводилось, хоть и баловала вдова постояльца.
– Угощайтесь, гости дорогие…
Обращалась Горпина вроде бы к обоим, но глядела больше на Фому. Впрочем, делала это искоса, со всей возможной аккуратностью, избегая встречаться глазами. Лютнист, в свою очередь, покосился на товарища: рябая свитка, кушак с кистями, нанковые шаровары заправлены в чоботы. Следов земли на одежде или лице Фомы не осталось. Хлопец как хлопец, пригожий, молодой еще. Небось железная харя сослепу примерещилась…
– А сели б вы, достопочтенная хозяйка, с нами? – проявил обходительность молчавший доселе Фома. – Повечеряем всей честной компанией, а то не по-людски выходит…
– Ой, та я сыта! Я на печи дремать стану…
Удовлетворясь ответом, Фома набулькал кружку первача; Петер ограничился чаркой – и так горница временами косилась набок, словно хромая. Закусывал бурсак, чтоб не сглазить, важно: мел за обе щеки, как если бы у него три дня маковой росинки во рту не было. Произведя опустошение в обжорных рядах, он достал люльку, набил табаком, сыскавшимся там же, в глубинах необъятных карманов. Запалил от свечки. Петер боялся, что вдова заругается, почуяв в хате табачный дым, однако та молчала. Спит, наверное.