Песня о теплом ветре
Шрифт:
— У нее несчастье. Брат умер.
— На фронте?
— Нет, в Казани.
— Сколько ему лет?
— Мой ровесник.
— Ай-яй-яй! — удрученно качает головой Красин. — Чем же он болел?
— Не знаю. Вот только одна строчка: «Мама кричит в отчаянии: «Это я во всем виновата».
— Он не в армии?
— Нет. Его не брали. Несколько раз проходил комиссии — признавали негодным. Парень он был очень способный: в одно лето сдал экзамены за девятый класс и из восьмого перешел в десятый…
— Это, конечно, талант, —
— Может быть.
— Вы видели его?
— Видел.
— Болезненный парень?
— Нет, крепче меня, наверное. Толстощекий такой.
Красин напряженно думает, сдвинув брови.
— Знаете, Крылов, был я не очень долгое время перед самой войной райвоенкомом. Послали в один район. И там я встретил парня-вундеркинда, который из восьмого класса перешел в десятый. С ним чуть не случилась потом трагедия. Поступил в институт, а вышло, что брони он не дает. Раньше давал, но вдруг отменили… Мы этого парня на медицинскую комиссию зовем — у него с сердцем плохо, не годен. А вид у кандидата в новобранцы цветущий. Через месяц снова вызываем на комиссию. Он приходит, и с ним — обморок. Потом выяснили: мамаша какой-то гадостью перепоила… Еле спасли.
Почему же «гений и вундеркинд» Игорь так боялся серой шинели? Еще школьником он расчетливо старался избежать ее в будущем. Это и есть «реализм», «жизненная трезвость», противостоящая «мальчишескому романтизму»? Неужели его мама перед военной комиссией намешала своему сыну в стакан какой-то зловредной химии? Но не рассчитала дозу… И вот теперь «во всем виновата».
— Скажите, Крылов, почему вы пошли в армию? Вы ведь добровольно?
— Добровольно. По комсомольскому призыву. И Тучков тоже, и Доронин, и Курский.
— А Курского вы хорошо знали?
— Как же? Вместе в спецах ходили!
Я рассказываю капитану Красину о том, как мы учились в спецшколе, как уезжали из Москвы, как Курский разыграл спектакль с «пакетиками», обставив «шахматистов».
Красин задумчиво слушает, пыхтит трубкой, приговаривает:
— Жаль, жаль, жаль…
Спрашивает:
— А вы родителям его написали?
— Написал.
— Хороший был офицер. Мы его к награде представили. К сожалению, посмертно. Во время разведки боем он лег за пулемет на том берегу Донца и не пускал наседающих немцев.
— А почему он лег за пулемет?
— Так там сложилась обстановка…
Я еще долго пишу письмо Инге, рву бумагу: ничего не получается. Как только начинаю писать об Игоре, чувствую: не те слова, фальшь, сам себе не верю…
На какой-то час-полтора засыпаю.
Перед рассветом меня будит сержант-разведчик: требует Красин.
У Красина собрались командиры батарей: седьмой — Полотнянников, восьмой — Лесовик, девятой — Бахтадзе.
Заканчивая совещание с ними, командир дивизиона спрашивает:
— Все ясно?
— Все, товарищ капитан.
— Можете идти.
Красин сосредоточенно курит. Я смотрю на него. Вид у капитана бодрый, как будто не было ни бессонной ночи, ни приступа малярии.
— Ну так вот: «Ураган» состоится, — говорит он, — состоится сегодня, второго сентября. Берите одного разведчика, радиста — и во второй пехотный батальон. Держите связь с моим пунктом. После артнаступления начнется атака, форсирование реки. Вы переправляетесь вместе с пехотой на тот берег и идете вперед. Если батальон встретит доты или замаскированные самоходки — дайте их координаты. Это наши цели.
В пехотном батальоне знакомлюсь с командиром.
— Хижняк, — представляется он.
Это крепкий рыжий деревенский парень в вылинявшей добела гимнастерке и новенькой, щеголеватой фуражке, сделанной, видимо, на заказ: должен же, черт возьми, офицер чем-то отличаться от рядовых!
— Помогать пришел, браток? — спрашивает Хижняк. — Люблю пушкарей: с ними оно надежнее.
Хижняк говорит бодро; чувствуется, парень отчаянный.
— Тут от вас, артиллеристов, вчера у нас один мужик был. Ну, сорви голова! Погиб он. Фриц в реке его прикончил…
У меня сразу мелькает: «Курский».
— Лейтенант?
— Лейтенант.
— Фамилию запомнили?
— Как не запомнить — он мне, можно сказать, всю первую роту спас… Курский.
— Это когда была разведка боем?
— Она самая, чтоб ей ни дна, ни покрышки.
— А что он сделал? Я товарищ его.
— Что он сделал? — переспрашивает Хижняк, собираясь с мыслями.
Но узнать о подвиге Курского мне не удается. Земля вздрагивает, с перекрытия блиндажа сыплется песок: артиллерия дала первый залп.
Хижняк смотрит на часы, говорит:
— Точно. Секунда в секунду.
Перед нами за рекой взметаются дымы разрывов. Сначала их можно различить, потом они сливаются, и плотная, черная мгла затягивает передовую.
«Молотьба» продолжается долго, затем разрывы снарядов удаляются в глубь немецкой обороны, вспыхивают красные огни ракет: «Вперед!»
Северный Донец переплываем на плоту вместе с Хижняком.
Немцы почти не сопротивляются, они подавлены. Несколько раз тявкнуло малокалиберное орудие и замолчало.
Мы — на южном берегу, на который до боли в глазах смотрели в бинокли и стереотрубы несколько месяцев подряд.
Атака поначалу идет стремительно, но вдруг задыхается.
Над нашими головами свистят пули: бьют два тяжелых пулемета.
Командир батальона выползает на бугорок, знаком зовет меня к себе.
С бугорка видно, где залегли бойцы. Некоторые пытаются приподняться, пробежать вперед, но тут же падают: снова и снова секут пулеметы.
— А я вижу, где они! Вижу! — кричит Хижняк. — Смотри на перекресток дорог! Заметил? Два бугра! Справа и слева. Доты, туды их!