Песня трактирщика
Шрифт:
— Порогов выше по течению тоже нет — привкуса белой воды не чувствуется.
Ньятенери только фыркнул. Я вытерла руки о штаны, выпрямилась и указала на небо.
— Очень хорошо. Погляди-ка на наших друзей вон там. Скажи, как их зовут, будь так любезен.
Ньятенери мельком взглянул на кружащих в небе выше по течению черно-белых птиц и ответил:
— Врайи. В наших краях их зовут жрицеловами. А что?
— А то, — ответила я, — что даже в ваших краях наверняка известно, что эти птицы не гнездятся там, где живут люди. Если в пятидесяти милях в округе есть хоть одно
Ну, этого он, конечно, сказать не мог: на сотне языков, у сотни народов есть шутки и поговорки о неприязни врайев к роду человеческому. На этом основан один из самых неприятных культов моего народа. Ньятенери вздохнул, почесал в затылке, посмотрел на птиц, отошел от меня, вернулся обратно, снова почесал в затылке, и наконец сказал:
— Ну да. Ни одного дома.
Это было не то, чтобы согласие, но уже и не вопрос.
— По вкусу действительно чувствуется, — сказала я. — Это даже не требует такого долгого опыта, как ты думаешь.
Ньятенери снова отошел, угрюмо изучая каменистый, пологий полумесяц берега, на котором мы стояли, и темный лес на другом берегу. Я немного повысила голос:
— Главный вопрос не в том, к какой стороне находится дом Аршадина, а в том, далеко ли он и как до него добраться. Мои легендарные следопытские способности исчерпаны, так что я бы не отказалась от мудрого совета.
Когда Ньятенери наконец обернулся ко мне и заговорил, кровь у меня на миг застыла в жилах, потому что заговорил он на дирвике. Этот язык уже пять столетий как мертв и забыт — хотя пяти столетий для него маловато. Я встречала трех людей, которые знали дирвик, включая того, кто меня ему научил, и все трое кончили очень плохо. Зачем его выучил Ньятенери и как он догадался, что я его тоже понимаю, я до сих пор не знаю и знать не хочу. Он сказал:
— Мой первый совет — впредь разговаривать на этом жутком наречии. Переживешь?
От этой внезапной доброты у меня защипало глаза. Я рассердилась.
— Переживу, — ответила я. От дирвика болит горло, и язык покрывается густой горечью. Он никогда не был предназначен для обычной беседы. Ньятенери сказал:
— У нас в монастыре был человек, который говорил на нем, но он умер. Я готов поручиться обеими нашими головами, что никто другой его там не знает. Так вот. Поскольку ты явно вынашивала план нападения с самого отъезда, с твоей стороны спрашивать совета у меня очень любезно, но совершенно бессмысленно. Расскажи, как ты предлагаешь построить лодку.
— Скорее, плот, — ответила я. Совсем простая фраза; но на дирвике значение, казалось, отставало от слов, точно обожженная кожа. Я продолжала: — Лодки я строить не умею, и к тому же у нас нет ни времени, ни инструментов. Но плоты мне доводилось сооружать и из меньшего, и плавали они неплохо.
При этих словах я указала на рощицу хвойных деревьев с тонкой корой, каких я никогда прежде не встречала. Стволы их были густо оплетены голубыми лозами.
— К закату мы с тобой вполне успеем построить неплохой плот. Можно будет даже поставить киль, как делают
Но Ньятенери медленно покачал головой:
— Эти деревья не годятся. — Выражение его лица было скорее нежным, чем насмешливым, и даже немного печальным. — Ты их знать не можешь, но у нас, в северной стране, где я родился, их называют джараны — обманки, деревья-обманки. Выглядят они как мягкая древесина, но на самом деле они такие твердые, что любая пила, кроме пилы лучшей камланнской работы, обломает о них зубы. А плот из деревьев-обманок утонет прежде, чем успеешь на него забраться. Я бы тебе это сразу сказал, если бы ты рассказала о своем плане раньше.
На его лице не было выражения превосходства, но на дирвике все звучит как безрадостное хихиканье. Теперь пришел мой черед отвернуться и молча шагать взад-вперед, покусывая кончик языка (детская привычка) и чувствуя себя круглой дурой. Да, Мой Друг сказал правду: я терпеть не могу чего-то не знать, даже когда и знать-то мне это совсем неоткуда. И, что еще хуже, я не оставила себе запасного выхода. У меня не было ничего про запас на тот случай, если окажется, что я знаю не все. Даже кумбий, земляной заяц, и тот умнее: в его мире, как и в моем, небрежность — это прозвище Дядюшки Смерти. А я в последнее время чересчур часто поминала это прозвище. И вот я бродила кругами и глазела на эти бесполезные деревья, пока Ньятенери не заговорил снова.
Дирвик странно меняет голос: у меня он сделался девичий, как у Лукассы, а у Ньятенери тембр и высота стали почти такими же, как тогда, когда я считала его женщиной. Он сказал:
— Ты забываешь о нашем верном спутнике.
— Это-то как раз единственное, о чем я не забываю, — резко ответила я. — С чего бы нам еще поганить язык этой отвратной речью, как не из-за того, что в тени прячется он? А при чем здесь он?
— Мне кажется, ему следовало бы помочь нам с лодкой, — сказал Ньятенери. — Это было бы только справедливо, если так подумать.
Я смотрела на него так долго, что в конце концов он снова заулыбался. Потом старательно стер улыбку с лица — должно быть, затем, чтобы помешать следящему за нами догадаться о чем-то, о чем он еще не догадывается.
— Нет, Лал, я не рассчитываю, что он построит нам лодку, — он это умеет не лучше нас. Он не волшебник — всего лишь тщательно обученный убийца. Но в основе его обучения лежит способность быть готовым к любым неожиданностям. И если ему неожиданно придется путешествовать по воде, он и к этому будет готов.
Он положил руку мне на плечо. Я снова едва не вздрогнула и напряглась от этого ласкового жеста. Он сказал:
— Мы с ними старые приятели.
Слова «приятели» в дирвике нет; мне пришлось угадывать его значение.
— Я знаю этих людей, как ты знаешь свои сны.
Еще мгновение я растерянно смотрела на него, потом разразилась громким хохотом, старательно показывая, что сочла его предложение дурацким. Я отбросила его руку, отвернулась и бросила через плечо:
— Нам придется заставить его поверить, что мы отправились вниз по реке. Это будет не так-то просто.