Песня трактирщика
Шрифт:
НЬЯТЕНЕРИ
Лал сказала:
— Извини, если тебе не нравится мое пение. Мне-то все равно, что ты думаешь по этому поводу, но все-таки извини.
К тому времени мы давно ехали шагом, пустив вперед вороного конька милдаси, хотя он у нас шел под вьюками. Конек хорошо понимал эту местность. Он шел по тропе, не сдвигая ни камушка, в то время как наши бедные лошади пробирались вперед, точно люди в буран. Я ответил:
— Против твоего голоса я ничего не имею — мне не нравятся твои песни. Ни мелодии, ни размера, ни начала, ни конца — сплошное унылое завывание, которое звенит в ушах день за днем. Ты только не подумай, что я издеваюсь,
Мой конь запрокинул голову и шарахнулся назад, зачуяв горного тарга. Я унюхал его мгновением позже. Впрочем, к северу от Корун-Бега нет ни единого горного хребта, где не водились бы тарги. Следующие несколько минут я убеждал коня, что никакого тарга тут нет, а воняет из прошлогоднего заброшенного логова. Я от души надеялся, что это так и есть. Лал ждала меня чуть впереди.
— Считает, — ответила она. — А еще — за историю, и за поэзию, и за генеалогию. Поезжай впереди, если тебя это так раздражает. Или спой сам что-нибудь для разнообразия. Даже Лукасса поет время от времени, и я часто слышала, как Россет напевает что-то за работой — боги ведают, с чего. А вот ты никогда не поешь.
— Тут воздух разреженный, — ответил я. — Я берегу дыхание.
Мы уже четыре дня пробирались в горах над Коркоруа, по дороге, которая то и дело виляла взад-вперед — точно лодка, пытающаяся поймать ветер, по выражению Лал. Временами дорога уходила на три, на четыре, на пять миль в сторону, чтобы подняться меньше чем на милю. Несмотря на это, мы успели забраться достаточно высоко, чтобы смотреть сверху на парящих в воздухе снежных ястребов. Подножия гор, среди которых мы поначалу разыскивали нашего учителя, отсюда казались такими же плоскими и туманными, как пашни, над которыми они возвышались. Воздух действительно был разреженный и холодный к тому же, даже сейчас, в разгар лета. И привкус у воздуха был странный, похожий на вкус загнивающего плода. Над нами высились ледяные пики, дышащие сединой.
— Для меня дышать и петь — одно и то же, — сказала Лал через плечо, когда мы двинулись дальше. — Я не понимаю людей, которые не поют.
Лал с самого отъезда — а на самом деле, и раньше — пребывала в каком-то сварливом настроении. Она ни разу не призналась, что ей тревожно, но при этом не давала мне ни минуты покоя, даже когда мы молчали. Существует немало людей, которых подобные ситуации вполне устраивают, но Лал была не из них. Никогда не встречал человека, которого сильнее раздражали бы обыкновенные житейские ухищрения. Гневом она наслаждаться могла, но неискренностью — никогда. Я во второй раз остановил лошадь и остался стоять на месте, пока Лал не обернулась, услышав, что за ней никто не едет.
— Так что, мы больше не товарищи? — спросил я. — Из-за того, что произошло между усталыми и одинокими людьми, которые перенесли вместе немало тягот, дружбе конец раз и навсегда?
Жизнь моя сложилась так, что мне нелегко задавать подобные вопросы. Да и Лал нелегко было на них отвечать. Она и не ответила. Только сказала так тихо, что я еле расслышал:
— К закату надо добраться до перевала Симбури.
На этот раз она не стала оглядываться, чтобы посмотреть, следую ли я за ней.
Мы таки добрались до перевала Симбури — громкое имя для козьей тропы вроде тех, что ведут на летние пастбища, немногим шире ручейка, у которого мы заночевали. Пока мы возились с лошадьми, почти не разговаривали. Потом уселись друг напротив друга над неглубокой ямкой, в которой сотня или тысяча поколений козопасов разводила костры. Лал спросила:
— Как ты думаешь, где он напал на наш след?
— В Тродае, — сказал я. — В
Лал покачала головой.
— Ты несправедлив к себе. По этой заросшей старой тропе из Коркоруа лет сто никто не ездил. Мы оторвались от него на день, а то и на два. Он нашел нас только прошлой ночью или сегодня утром.
— А какая разница? Так или иначе, по крайней мере, мы можем наконец развести огонь. Мне до смерти надоело мерзнуть по ночам и оставаться без чаю из-за этого урода. Пойду наберу хворосту. А ты глянь, нет ли в этом ручейке рыбы.
Я начал подниматься на ноги, но Лал схватила меня за руку и воскликнула:
— Сядь, придурок! Даже Россет, и тот не стал бы стоять так против заката!
Лошадь милдаси встрепенулась в ответ на панику в голосе Лал, и издала странный звук, похожий не столько на ржание, сколько на вопросительное ворчание.
Мой смех явно обидел Лал, но я просто не мог удержаться.
— Послушай, если бы он был на расстоянии полета стрелы — а я уверен, что он ничуть не дальше, — он запросто мог бы пристрелить нас обоих. Но только они никогда не пользуются оружием. Я же тебе рассказывал. Для них это на треть требование религии, на треть — вопрос профессиональной чести. Теперь, когда он остался один, он бы, наверное, мог напасть из засады. Но я сомневаюсь.
Я встал и нарочно повысил голос:
— Когда знаешь о том, что противостоящий тебе вооруженный воин слабее тебя безоружного, это отчасти мешает. Прежде всего тем, что это порождает некоторое тщеславие, некоторую небрежность. Именно поэтому и погибли его приятели. И по той же причине он присоединится к ним в самом скором времени.
Я взял Лал за руки, и она поднялась — одним движением, словно перетекла. Я видел, как она поднималась так, разбуженная от крепкого сна, успев наполовину обнажить свой меч-трость прежде, чем откроет глаза. Теперь глаза у нее были настороженные, внимательные — и подозрительные, но при этом не недоверчивые. Моя жизнь часто зависела от умения определить эту едва приметную разницу. Я сказал:
— Пойду наберу хворосту. Если мы умрем сегодня ночью, то, по крайней мере, перед смертью поедим чего-нибудь получше солонины и черствого хлеба.
В ручье водилась рыба, мелкая, но зато в изобилии и очень вкусная. Лал лежала на животе и выхватывала ее из воды, как делают шекнаты, а я обжаривал ее до хруста в масле, пожертвовав на это немного драгоценной муки. У нас еще оставался корень дарит, который долго хранится и хорошо чистит зубы, и нашлось даже завалявшееся прошлогоднее яблоко, про которое мы совсем забыли. Лал заварила чай — в точности так, как учил меня мой Человек, Который Смеется. Очевидно, он учил этому всех учеников, какие у него когда-либо были. Чай выходил необычный. Временами я думаю, что оставил за собой через два материка отчетливый след из чайной заварки — прямо мечта убийцы! От этого избавиться куда труднее, чем сменить пол. Ну, теперь уж что поделаешь…
Поскольку кругом возвышались горы, к тому времени как мы поужинали, стало уже совсем темно. Наш костерок грел неплохо, но света давал мало — только глаза лошадей поблескивали во мраке. Горным таргом больше не пахло, и вокруг царила тишина, нарушаемая лишь журчанием ручья.
— Первым караулю я, — сказал я.
— Надо бы разложить стебли бима. Хоть какое-то предупреждение.
— От них не будет толку. Поверь мне.
Лал посмотрела мне в глаза, кивнула, пожала плечами. Я сказал:
— Ты ему не нужна. Он охотится только за мной.