Песня трактирщика
Шрифт:
— Лукасса, — спросил он, обращаясь к девушке, — что произошло с тобой, когда ты умерла?
Она посмотрела на него — без страха, но с каким-то прозрачным обожающим недоумением. Нам бы он за такое надрал уши — даже сейчас, когда он был так слаб. Но ее он только погладил по головке и спросил еще мягче, чем прежде:
— Что произошло с тобой, с той Лукассой, которая живет внутри? Разве ты уснула? Уснула, как полагают многие люди?
Он кивнул еще прежде, чем девушка успела покачать головой.
— Конечно, нет. Ты вовсе не спала, ты кричала и плакала, просто не дышала. Ну
Тут этот старый фигляр соизволил взглянуть на нас с Ньятенери.
— И если его смерть не была мирной, если ему не дали совершить свою ламисетию — о, тогда его бодрствование становится чем-то воистину ужасным! Для этого состояния есть даже специальное слово, и есть слова, которые управляют им.
Не могу сказать, что в комнате воцарилась та мертвая тишина, на какую он рассчитывал. Во дворе орали друг на друга двое возчиков, лаяли собаки, кудахтали куры, где-то ревел шекнатом в течке Карш — он всегда так орет, когда наводит порядок. Но между нами четверыми действительно просочилась мертвая, ледяная тишина. Мой Друг сказал:
— Я не хотел, чтобы Аршадин учил эти слова. Он все равно их выучил. Были вещи, которым я не хотел его обучать. Обучили другие. Он пошел к другим. Нет, он не обиделся — между нами с Аршадином никогда не бывало ни ссор, ни обид. Он даже протянул мне руку на прощание.
И внезапно он молча, беззвучно заплакал. Но про это я рассказывать не буду.
Когда мы с Ньятенери нашли в себе силы взглянуть на него снова — а Лукасса так и не отвернулась, она гладила его по щекам и утирала ему глаза, — мы бы на такое никогда не решились, — он сказал:
— Я любил его, как самого себя. Это была моя ошибка. В Аршадине нечего было любить. Аршадина как такового не существовало: был лишь удивительный дар и великая гордыня. Я думал, что мне удастся вырастить из этого настоящего Аршадина. Это было тщеславие — ужасающее, глупое тщеславие. Спасибо, милая, довольно.
Лукасса пыталась помочь ему высморкаться.
Ньятенери заговорил хриплым голосом. Помнится, меня это удивило. Я впервые услышала, что голос у него мужской.
— Значит, он отправился к тем, кто готов был научить его тому, чему ты учить не соглашался, а ты снова взялся за приготовление к своим похоронам. А со временем явился я, отвлек тебя от твоих приготовлений, и за делами ты совсем забыл про Аршадина, и вспоминал о нем лишь время от времени.
— Лишь время от времени, — тихо согласился Мой Друг. — Пока не начались послания. Те, первые, были вовсе не так уж плохи — всего несколько кошмаров, парочка неприятных воспоминаний, внезапно обретших плоть, время от времени кто-то довольно робко скребся под дверью по ночам… Все довольно обычные вещи, ничего такого, в чем можно было бы распознать
Он вздохнул, состроил забавную гримасу, даже закатил свои усталые глаза.
— И он пришел ко мне в гости, к чаю, прямо как в тот первый день. Он ничуть не изменился. И сказал, как он сожалеет, что ему придется меня уничтожить. Если бы был какой-нибудь другой способ — но увы. Тут нет ничего личного, честное слово. И хуже всего то, что я ему поверил.
Прибыли заказанные еда и вино. Принесла их не Маринеша, как я ожидала, а Россет. Должно быть, Карш приказал. Мальчик явно чувствовал себя не в своей тарелке, прислуживал, потупив глаза, один раз наткнулся на Ньятенери, потом чуть не споткнулся о тюфяк, когда ставил поднос на пол. Мне было жаль его, и в то же время он меня раздражал. Мне хотелось, чтобы он поскорее убрался, этот неуклюжий слуга, этот ласковый мальчик, который поцеловал меня и добрался до моего сердца, Россет… Теперь, когда я про это рассказываю, столько лет спустя, мне все еще хочется попросить у него прощения.
Мой Друг коснулся его руки и поблагодарил его, подождал, пока мальчик выйдет из комнаты, и продолжал:
— То, что хотел знать Аршадин, дается не просто и не дешево. Надо уговорить кое-какие силы, улестить кое-какие власти, внести вперед плату — довольно неприятную. Но он счел, что оно того стоит — и кто я такой, чтобы отрицать это, даже теперь? Я ведь и сам в свое время уплатил положенную цену, я говорил через огонь с лицами, которые предпочел бы никогда не видеть, с голосами, которые я слышу до сих пор. Магия не имеет цвета — она всего лишь орудие.
Сколько раз я слышала это от него? Он говорил так каждый раз, когда я или кто-нибудь еще из его многочисленных детей-учеников задавал вопрос о внутренней сущности волшебства. Я знаю, некоторые из нас уходили от него с твердым убеждением, что у него вовсе нет нравственного чувства. Возможно, они были правы.
— Но, с другой стороны, — продолжал он, — мне никогда прежде не приходилось самому бывать платой. В этом вся разница.
На еду он даже не взглянул, но жестом приказал мне налить ему немного вина, и я сделала это по старинному обычаю, которому он нас учил — когда ученик сперва прихлебывает из чаши, а потом уже передает ее наставнику. Вино было лучше «Драконьей дочери», но ненамного. Он взял у меня чашу и передал ее Лукассе, улыбнувшись мне при этом. Он принял ее в ученики прежде, чем она об этом попросила. Со мной было так же. Я улыбнулась в ответ, вся дрожа от воспоминаний.
— Истинная цена обучения Аршадина — моя ламисетия, — сказал он. Голос его звучал ровно и невыразительно. — Аршадин должен устроить так, чтобы, когда я умру, моя смерть была настолько тревожной и неприятной, чтобы я превратился в грига-ата. Ньятенери, что такое грига-ат?
Этот вопрос — нет, это слово настолько потрясло Ньятенери, что он тихо зарычал и отступил назад. Ответил он не сразу, а когда заговорил, голос его был таким же бледным, как его лицо.
— Скитающийся дух, исполненный великой злобы, лишенный дома, лишенный тела, лишенный покоя и смерти.