Песня трактирщика
Шрифт:
— Что ж, ты мудрый лис, этого у тебя не отнимешь. Я воспользовался тобой против твоей воли, я оскорбил тебя. Прости, если можешь.
Прощать я не собираюсь. Я молчу и не разговариваю с ним на протяжении всех миль, что лежат между городом и трактиром. Впрочем, на полдороге он теряет сознание.
ТИКАТ
Конечно, я его узнал. Эту его красную солдатскую куртку, эту его особенную походочку: два шага вперед, третий чуть в сторону, — не признать трудно. Ничего, что он был далеко и лицо его было полускрыто оборванным человеком, которого он нес на руках. Я уронил корзинку к ногам Россета — мы собирали
Мы встретились во дворе. Все собаки яростно гавкали на него, крутясь возле его ног, и Гатти-Джинни орал на них из окна. Когда я приблизился, он поставил оборванного человека на ноги, поддерживая его рукой за пояс. Человек обвис у него на руке и зашелся кашлем. Он был очень стар, куда старше моего приятеля в красной куртке, и по звуку его кашля я понял, что у него совершенно не осталось сил. Я подумал, что он умирает. Старик в красной куртке глянул на меня поверх его головы и сказал памятным мне тявкающим голосом:
— А-а, коллега-конокрад! Рад видеть тебя снова.
— Значит, милдаси тебя все-таки не поймали, — сказал я. Довольно неуклюже, согласен, но что бы вы сказали на моем месте тому, кто в свое время принес тебе завтрак в зубах? Он и теперь показал зубы, такие же белые, как прежде.
— А ты как думал? Если бы они меня поймали, тебе теперь не пришлось бы кормить твоего серого конька. Глянь-ка сюда, парень. Это друг наших дам.
Я медленно подошел к нему, и он уронил старика мне на руки. Старик оказался неожиданно тяжелым — я даже испугался. Казалось бы, кожа да кости, чему там весить-то? И тем не менее колени у меня подкашивались под его тяжестью. Я пошатнулся. Красная Куртка расхохотался. Честно говоря, я бы упал, если бы он не схватил меня за плечи и не поставил на ноги.
— Что, видать, в нем больше весу, чем кажется? Да, друг-конокрад, старики временами застают врасплох. Вот взять хотя бы этого: его кости налиты тьмой, а кровь — густая и холодная от древней мудрости и тайн. Все это весит немало — с таким грузом перебираться с места на место и то непросто.
Он зудел и хихикал у меня над ухом, пока я волок старика к двери трактира. На пороге стоял Гатти-Джинни, разинув рот и растерянно моргая. Тут подоспел Россет и, ни слова не говоря, принялся мне помогать. Я был ему очень признателен.
Тут появился Карш. Он отодвинул в сторону Гатти-Джинни и нахмурясь смотрел, как мы ворочаем бедолагу, точно неуклюжий комод. Красная Куртка у меня за спиной по-прежнему хихикал. От этого смеха у меня покалывало ладони. Карш смотрел не на меня, а на Россета. На меня он вообще никогда не смотрел прямо.
— Еще один, — буркнул он.
Тогда я целыми днями испытывал жалость к себе — просыпаясь, работая и ложась спать, — и все же в тот момент я от души пожалел Россета. Только подумать: каждый день, всю жизнь слышать этот ворчливый, протяжный голос! Но я тут же осознал, что Россет попросту не слушает Карша. Он слышит голос, слышит приказы, он всегда почтителен и исполнителен, послушно выполняет любую работу — и все же каким-то образом ему удается постоянно избегать хозяина, не даваться ему, точно так же как мне не даются слова, чтобы выразить это как следует. Было заметно, что и Карш все понимает — и что ему это не по нраву. А сам Россет понимал? Не думаю.
Вот и сейчас он только покачал головой и весело ответил:
— На этот раз это не ко мне, хозяин. Это гость госпожи Лал и госпожи Ньятенери. Мы отнесем его в их комнату. Пусть отдыхает, пока они не возвратятся.
Он кивнул мне, и мы потащили полумертвого старика дальше.
Карш
— Гость, говоришь? Похоже, скорее, еще один труп для наших кустов клещевины.
Я не понял, что он имел в виду, но шея Россета налилась краской. Он окликнул Гатти-Джинни, прося помочь нам, но Гатти уже скрылся в одном из своих пыльных закоулков. Так что пришлось нам тащить старика наверх вдвоем.
Я думал, что смогу войти. Я знал, что в комнате будет пахнуть ею и что мне тяжело будет смотреть на кровать, где она спит, и думать о том, может ли человеку, который умер, сниться кто-то живой. Но стоило мне поднять задвижку и приотворить дверь на расстояние вытянутой руки, как я увидел бархатный пояс, висящий на спинке стула. Это был тот самый пояс, на который я потратил все деньги, вырученные мной от продажи своего первого куска полотна на ярмарке в Лимсатти. Этот пояс был на ней, когда она утонула. Я захлопнул дверь и отвернулся.
— Тикат, — сказал Россет, — они уехали, когда луна еще не села. Их целый день не будет дома. Ее… Лукассы… ее здесь нет.
Он очень старался быть деликатным. Помнится, он еще снова покраснел, произнося ее имя. Наверно, это очень утомительно — так стараться щадить чужие чувства…
— Я пришлю наверх Маринешу, — ответил я. — Извини.
И сбежал по лестнице, как будто все звери из моих дневных кошмаров, что мерещились мне на Северных пустошах, гнались за мной следом. Разогнавшись, я споткнулся во дворе и упал на колени. Если бы Карш оказался поблизости, он бы, наверное, лопнул со смеху. По правде говоря, я того стоил. Но там, у той двери, я внезапно понял, что моя погоня окончена. Я следовал за Лукассой через пустыни и леса, через реки и горы, выслеживая любой ее мимолетный след, который она оставила за собой, но в эту комнату я за ней последовать не мог, даже если бы моя возлюбленная сама стояла на пороге, маня меня внутрь. Довольно.
— Пусть сама приходит ко мне, если захочет! — сказал я пыльным курам, кудахчущим и роющимся в пыли. — Она должна прийти сама!
Дурацкий то был обет, как вы сами вскоре увидите — дурацкий, и злой к тому же, ибо я ведь по-прежнему верил, что она находится под заклятием, которое мешает ей признать меня. Но я ужасно устал — хотя, может, это и не оправдание, — и был очень зол и полон отчаяния. Тогда, во дворе, стоя на коленях, я думал, что никого не люблю, и никого никогда не любил.
МАРИНЕША
Если бы не Тикат, мне бы все-таки удалось прожить целую неделю, не разбив ни единой тарелки. Ага, вам смешно — а попробовали бы вы сами пожить, как я, чтобы Карш все время орал на вас, обзывал неуклюжей растяпой, и все из-за разных случайностей, которые стрясаются вовсе не по моей вине! И все-таки, несмотря на все его зудение и дурацкую привычку подкрадываться и орать над ухом — а тут уж не захочешь, да уронишь что-нибудь, — мне все-таки удалось за целую неделю не разбить ни единой чашки, ни единого блюдечка, даже когда поднялся весь этот кавардак из-за голубей. А тут вдруг влетает Тикат и зовет меня, когда я этого совсем не ожидала, своим приятным деревенским голосом — он так смешно коверкал мое имя! — ну, и конечно, я выронила суповую тарелку — а кто бы не выронил? Ну и, конечно, я развернулась и влепила ему увесистую пощечину. Тикат понял. Тикат был парень вежливый и воспитанный — и мне все равно, что он деревенский.