Песня трактирщика
Шрифт:
ЛИС
Ну ведь там, на балках, осталось целых три штуки, чего же ему еще? Эти три ловких голубя, которых я так и не смог достать, дадут большое потомство — полный чердак голубей. Так зачем же так орать, зачем всех будить? Люди же устали, спать хотят! Толстый трактирщик орет, ругается, вламывается в комнаты, роется в шкафах, заглядывает под половицы, под кровати — и даже в сами кровати! Псы — во дворе, в конюшне, на лестницах, вынюхивают, гавкают — точь-в-точь как толстый трактирщик. Мальчишка Россет бегает туда-сюда, ухитряется оказаться в трех местах одновременно, морда у него виноватая и счастливая. Мальчишка Тикат помогает — вот
Несколько дней подряд — и все из-за каких-то паршивых костлявых голубей. Ньятенери, Лал. Лукасса по-прежнему каждое утро уезжают, вечером возвращаются и совершенно не думают о том, что кому-то приходится целыми днями скрываться в полях — по такой-то жарище! — а ночами дрожать от холода в полом бревне. Человечий облик теперь не примешь, пока тут этот мальчишка Тикат. На Северных пустошах и то лучше, честное слово! В монастыре — и то лучше, только там кормят плохо.
Вот и это утро. Облачно, легкий туман, холодный серый пот. Я бегу в сторону гор легкой рысцой, высматриваю птиц, кроликов. Может быть, удастся поймать кумбия — это такой большой, жирный зверь вроде крота, почти с меня ростом. Но никаких кумбиев нет, ничего вкусного, вообще ничего, кроме запаха надвигающейся грозы и одной-единственной глупой ящерицы, которая падает на спину, едва завидев меня. Плохо есть ящериц: глаза слезятся, зубы выпадают. Съедаю половину.
Мех трещит. С востока идет грозовая туча, зеленовато-черная, вся исхлестанная молниями. В маленьких медлительных ручейках беспокойно квакают лягушки. Может быть, и для меня найдется вкусная, славная лягушка? Может, даже две лягушки? Я мягко подкрадываюсь к ручейку — только взглянуть… Воет собака.
Эту собаку я не знаю. Гавкает снова, уже ближе — большая, бежит быстро. И все равно я ее не чую, усы не чувствуют запаха, сердце не трепещет, говоря: «Собака, собака!» Еще утро, но сделалось слишком пасмурно, чтобы разглядеть что-то дальше деревьев, камней, прутьев почти завалившейся изгороди. Но я слышу, как она сопит.
Ну что ж, наверх и в сторону, сквозь заросли ежевики, клещевины, терновника — собака сюда не полезет. Но эта ломится сквозь кусты. Трещат и ломаются ветки, собака скулит, напоровшись на шип, громко лает на бедного маленького лиса, который не сделал ей ничего плохого. Собака мчится, мчится за мной, а следом за ней мчится гроза и лает на нее. Но я уже в распаханных полях, перемахиваю через тележные колеи, виляю туда-сюда по террасам, засаженным виноградниками, — ого-го, я лечу быстрее любой своей добычи, быстрее птицы. Никто не умеет бегать так, как я!
Снова гром, ближе, чем собака, но еще не слишком громкий. Несмотря на раскаты грома и вой бури, я все еще слышу сопение собаки, словно ветер в глухом затерянном ущелье. А тут еще и дождь. Гром — это все пустяки, но дождь хлещет меня, заставляет путаться в стерне, вязнуть в глине. И все это время — ее серое дыхание, тяжелее и холоднее дождя, у меня в ушах, где-то внутри меня… Я в мгновение ока вскакиваю на ноги — мне не страшно, я ничего не боюсь! — и бросаюсь в чащу леса справа от меня. Я не оглядываюсь — к чему? Кролики на меня не оглядываются. За лесом — сад, а за садом — трактир, где славный улыбчивый дедуля сможет укрыться от бури под юбками Маринеши. Вот попробуй-ка поймать меня там, злая собака, не имеющая запаха, вот там попробуй поймать!
Тут что-то не то. Ничего не выходит. Я ныряю между деревьями, вдалеке мелькает сад, но к трактиру я подобраться не могу. Как же так? Я же вижу его, даже сквозь ветер, дождь и туман: вижу трубы,
Кролики не оглядываются. А люди оглядываются. Останавливаюсь под большим деревом, оборачиваюсь и наконец принимаю человечий облик. Какая собака будет преследовать человечий облик, как бедного лиса? Эта — будет. Из тумана и дождя появляется пес: зияющая пасть, влажные зубы блестят, дурацкие уши болтаются, она мчится сквозь бурю, точно четверолапый огонь. Да-да, вот и говорите, что человек — царь природы! Два прыжка. Здравствуйте, мои родные четыре лапы! Бегу туда, куда гонит собака, — прямиком в город. Ей меня не поймать, но и мне не уйти.
Буря проносится мимо нас, в сторону того страшного края, где живут милдаси. Туман редеет, гром грохочет над городскими кровлями, последняя молния тает в сиянии полуденного солнца. Я вспоминаю каменный водосток — узенький-преузенький, который ведет к рыночной площади. Этой мерзкой собаке в него нипочем не протиснуться! Пусть тогда ищет меня хоть до завтра. Быстрее, быстрее, чтобы она меня не обогнала! Ах, какой я замечательный, как быстро я бегу!
Но водосток превратился в настоящую реку, вода течет вровень с краями… В воде чернеют дохлые твари — крысы, птицы. Если я туда прыгну, тоже буду дохлый… Но раздумывать и решать некогда — времени хватает только на великолепный прыжок — ах, какой я ловкий, прямо рыба, а не лис, как изящно я проплываю в воздухе! Ныряю вниз. Еще одно гавканье — и неуклюжие лапы собаки топочут по моим следам. Остается рынок — найти какую-нибудь корзину, кучу капустных кочанов, перевернутую тачку — любое место, где может укрыться бедный маленький лис, промокший хвост которого волочится за ним по земле.
Рынок пуст. Все еще прячутся от бури. Тачки укрыты грязной мешковиной, навесы провисли от набравшейся воды. Смотрю налево, направо. Фруктовый лоток. Десять прыжков — и я попадаю в корзину, до половины набитую склизкими зелеными плодами. Я уже почти выбрался из корзины — но тут меня хватают за шкирку. Крепко, очень больно. Никто меня так не хватает, даже Ньятенери. Я извиваюсь, щелкаю зубами — понапрасну. Вторая рука хватает за задние лапы, и меня поднимают вверх, растянув, точно тушку кролика. Но зубы-то у меня живые, и на этот раз они вцепляются в мокрый рукав и костлявое запястье. Славные, крепкие зубы! Голос без слов произносит мое имя — и я застываю, мои крепкие зубы не успевают сомкнуться, не порвав ни единой нитки. Я знаю, я знаю этот голос…
Руки разворачивают меня, одна разжимается. Я вишу в воздухе перед его лицом и не шевелюсь. Ньятенери не узнала бы его. И Лал не узнала бы. Он седой, весь седой, насквозь: кости, кровь, сердце — все седое. Седой как дождь, и тонкий, как дождь, и одежда на нем такая рваная и мокрая, что кажется, будто и одет он тоже в дождь. Они бы его ни за что не узнали. И все же он — тот же самый, еще не все в нем поседело. И потому я жду, когда он скажет мне, что можно двигаться.
Он долго молчит, потом снова произносит мое имя, на этот раз человеческим голосом. Ньятенери знает мое имя, но никогда не произносит его, никогда! Он говорит: