Песня трактирщика
Шрифт:
— Ну конечно, это было обычное недоразумение! — сказала Ньятенери. — Я так и знала, что стоит как следует объясниться — и все будет!
То ли это было результатом переутомления, следствием схватки не на жизнь, а на смерть, то ли я просто действительно так тщеславна, как мне всегда казалось — но в ту ночь оказалось, что у Ньятенери голова послабее моей. Она больше не подмигивала и не кривилась — она хлестала вино прямо из горла, как какой-нибудь солдафон, и ей хватило всего одной бутылки, чтобы начать рассказывать нам про монастырь, откуда она сбежала. Все-таки я была права
— Он расположен в сердце западных земель, — говорила она. — Нет, Лал, ты его не знаешь — ты, конечно, много странствовала, но в тех краях тебе не доводилось бывать ни разу. Ближайший к нему город — Сумильдене, и до него совсем не близко, так что без особой необходимости туда не ездят.
Да, это правда — я это знаю, потому что один раз была в этом Сумильдене. Впрочем, об этом упоминать было не обязательно.
— К югу и к западу от Сумильдене начинаются болота, — продолжала Ньятенери, — и земля эта не нужна никому, кроме сборщиков тильгита.
Мы вопросительно уставились на нее. Она улыбнулась.
— Тильгит? Это такие болотные водоросли. Их собирают, сушат, толкут и варят из них премерзкую кашу, которая не дает умереть человеку с голоду до тех пор, пока он не почувствует, что лучше уж умереть с голоду, чем есть эту кашу. О, у нас в монастыре постные дни, когда вообще не едят, были чуть ли не праздником! Оттуда стоило сбежать из-за одного тильгита.
— А как оно называлось, то место? — спросила я. Ньятенери только развела руками и виновато улыбнулась. Тогда я спросила:
— И долго ты там прожила?
— Двадцать один год, — тихо ответила Ньятенери. — С девяти лет.
На мой следующий вопрос она ответила прежде, чем я успела его задать:
— Одиннадцать лет. Я скрываюсь от них уже одиннадцать лет.
Лукасса отхлебнула вина и скривилась, как котенок. И сказала:
— Не понимаю. Что же это за монастырь такой?
Ньятенери не ответила. Я сказала:
— Монастырь, который запрещает своим сестрам отрекаться от данных обетов. Бывают и такие.
Лис выполз из-под стола и свернулся в уголке, сверкая глазами из-под сонно опущенных век. Я продолжала:
— Но мне никогда не приходилось слышать, чтобы какой-то монастырь охотился за беглянкой в течение одиннадцати лет и тем более высылал ей вслед убийц.
Ньятенери открыла вторую бутылку, не глядя на меня, и я из вредности добавила:
— Надо сказать, немногого стоят преследователи, которые целых одиннадцать лет не могли отыскать свою жертву. Я бы нашла тебя самое большее за два года и знаю людей, которые управились бы и за год.
Конечно, это была чистой воды подначка, и Ньятенери, разумеется, сразу это поняла. Во всяком случае, она отхлебнула вина — щедро, по-солдатски, — с размаху опустила бутылку на стол так, что вино выплеснулось из горлышка, и сказала, глядя в стену:
— Первые преследователи нашли меня раньше, чем через год. У нас в монастыре все самое лучшее.
Вот тут, надо признаться, у меня действительно отнялся язык. Ньятенери успела наполовину опорожнить вторую бутылку, прежде чем я наконец сумела спросить:
— Первые?
На этот раз улыбка Ньятенери состарила ее на много лет.
— Перед этой были еще две команды. Они охотятся командой, и скрыться от них невозможно. Их надо убить.
Ее улыбка вцепилась в меня — вот так же, должно быть, улыбалась она толстому Каршу.
— А со временем — куда быстрее, чем ты думаешь, — в монастырь доходит весть, и тогда они высылают новую команду. До меня еще никому не удавалось пережить три команды. В монастыре будут очень недовольны.
Наступило продолжительное молчание. Я была слишком ошеломлена, чтобы задать следующий вопрос, и в конце концов его задала Лукасса:
— Но почему? Почему они непременно должны убить всякого, кто от них сбежал? Они бы не стали этого делать, если бы знали, что такое быть мертвым.
В ее голосе была мягкость, не имеющая ничего общего с жалостью. Мне и теперь страшно вспоминать об этом. А я до сих пор помню это, как наяву.
Ньятенери коснулась здоровой рукой руки Лукассы. Не пожала, не погладила — просто коснулась.
— Они-то, пожалуй, как раз знают, — сказала она. — Лучше многих. В том месте хранится слишком много знаний, слишком много тайн — и вот их-то они и не хотят выпускать наружу.
Лукасса открыла было рот, чтобы задать очередной вопрос, но Ньятенери опередила ее, рассмеявшись и дружески передразнив ее ребяческий тон:
— «Какие тайны, какие знания?» О, Лукасса, это великие тайны и мерзкие тайны, тайны королей и королев, священников и военачальников, советников и судей: тайны, которые способны сокрушить основания какого-нибудь храма, какой-нибудь империи, развязать одну войну и положить конец другой, заставить кого-то отречься от короны, кого-то покончить жизнь самоубийством, а еще кого-нибудь — уничтожить целый народ лишь затем, чтобы сохранить в тайне еще одну неприятную истину. Дурацкие, дурацкие тайны!
Она стукнула по столу другой рукой — не очень сильно, но достаточно, чтобы заставить ее стиснуть губы и чуточку побледнеть.
— Покажи-ка, — сказала я, но Ньятенери спрятала руку и продолжала говорить еще более ровным, чем прежде, тоном.
— Этот монастырь очень древний. Я даже не знаю, сколько ему веков. Люди там очень разные — и старые, и совсем юные, как я тогда. Единственное, что объединяет их всех, — это то, что каждый из них приносит с собой свои тайны. Каждый должен принести с собой хотя бы одну тайну, иначе тебя туда не примут.
— Тебе было девять лет, — сказала я. Я поймала ее взгляд и одновременно снова взяла ее руку. Кисть и запястье опухли и горели, но переломов вроде бы не было. Ньятенери прикрыла глаза, пока я ощупывала ее руку.
— У меня было достаточно тайн. Они были рады принять меня к себе, и… и мне тоже было хорошо там. Довольно долго. Набраться сил… многому научиться… Слушай, либо налей вина, либо отпусти руку! Это что, еще одно огородное заклинание?
— Да нет, не заклинание. Так делают на Южных островах, чтобы обмануть боль. Иногда у меня получается. Тебя ведь в монастыре тоже научили многому насчет боли, не так ли?