Пестрые письма
Шрифт:
На этом основании я сейчас же раскрыл все ящики моего письменного стола и, к ужасу своему, нашел в них два глубоко компрометирующих письма. В одном меня уведомляли, что в конспиративной квартире три заговорщика уже собрались и с нетерпением ожидают четвертого, дабы «приступить». В другом — сообщали, что «рецепт порошка возвращается с благодарностью»… Поди доказывай, что в первом письме говорится о «винте», а не о революции, а во втором — зубном порошке, а не о динамите! Сейчас же, тайно от кухарки Мавры, я сжег оба документа и пепел развеял по ветру. Затем взял шапку и побежал к Чернобровову, чтобы заявить ему о своем несочувствии…
Но было уже поздно: вся наша лестница была запружена понятыми. А через час нас всех направили «в комиссию»… Тайных советников
Молчание.
Современники не должны знать о такого рода делах, ибо они секретные. Впоследствии, когда тайности мрака времен сами собой выступят на скрижали истории, потомки с удивлением узнают, в каких преступлениях погрязли их предки. А до тех пор я могу открыть только следующее: что лишь благодаря целому ряду ловко обдуманных alibi я успел выйти из дела неповрежденным…
Через два часа наше дело округлили и уже собрались отпустить нас на все четыре стороны, как вдруг при проверке арестантов оказалось, что одного нет налицо: Гвоздилов бежал из-под стражи. Сию минуту разослали во все стороны хожалых, а через короткое время один из них принес вицмундир Гвоздилова, найденный на берегу Невы, за Калашниковскою пристанью. Увы! почтенный старик предпочел добровольную смерть ожидавшему его позору разоблачения.
Потужили, составили протокол и, как водится, рассказали несколько анекдотов из жизни покойного, не к стыду его относящихся. И так как адмиральский час уже наступил, то презус округлительной комиссии велел подать водку и, наполнив рюмку, помянул безвременно погибшую жертву охранительного недоразумения. Причем счел не лишним выразить предположение, что с самого основания Петербурга Гвоздилов явил собой едва ли не первый пример тайного советника, обретшего забвение своих вин в хладных объятиях Невы, но что, впрочем, нужно надеяться, что сей первый пример будет и последним. Ибо даже в самые горькие минуты жизни человек не имеет права распоряжаться сим драгоценным даром творца, но обязан с покорностью выжидать начальственных по сему предмету распоряжений.
Наконец момент расставания наступил. Объявляя нам свободу, презус комиссии нашел полезным произнести напутственное слово, допустив в нем некоторые, не лишенные язвительности, оттенки.
— Господин тайный советник Покатилов! — сказал он, обращаясь к главе заговорщиков, — что преступление, в котором обвиняетесь вы и ваши почтенные единомышленники, было действительно вами совершено, это не подлежит для меня никакому сомнению. Вы собирались по ночам в конспиративной квартире; вы замышляли переворот в пользу восстановления московских департаментов сената, а затем и всего остального; у вас найдены значительные запасы корпии и бинтов, что свидетельствует, что замыслу вашему не чуждо было и предположение о кровопролитии… Все это доказано достоверными свидетельскими показаниями, так что ежели бы к действиям вашим применить общепринятые понятия о возмездии, то я не ручаюсь, что вы вышли бы отсюда неповрежденными. Но комиссия наша рассудила иначе. Она нашла, что намерения ваши столь благовременны и столь тайным советникам свойственны, что мне ничего другого не остается, как сказать вам: идите с миром и продолжайте вашу благонамеренно-преступную деятельность! Об одном прошу вас: будьте осмотрительны в выборе ваших соумышленников! Не увлекайтесь мишурою популярности! не допускайте необдуманных и опасных сближений! Помните, что коварство на каждом шагу подстерегает вас и что благодаря ему благовременное может сделаться неблаговременным и благонамеренное — неблагонамеренным.
Затем, обратившись ко мне, он продолжал:
— Вы свободны. Благодаря вашей ловкости Немезида правосудия и на сей раз остается неудовлетворенною. Но знайте, что ежели настоящее исследование не дало вполне непререкаемых улик для определения характера и состава содеянного вами преступления, то намерения, которые одушевляют вашу общую деятельность, ни для кого уже не составляют тайны. Довольно! без возражений! Я не для того обращаю к вам речь, чтобы вступать с вами в пререкания, а для того, чтоб вы прониклись моими благими пожеланиями и приняли их к руководству. Sapienti sat. [22]
22
Мудрому достаточно.
Высказавши это, презус щелкнул каблуками (хотя он был штатский, но торжественность минуты до такой степени покорила его, что он без шпор не мог себя мыслить) и вышел. На прощанье он послал воздушный поцелуй в сторону тайных советников, а в мою сторону погрозил очами.
Я возвращался из комиссии с понурой головой и с завистью смотрел на генерала Краснощекова, который шел впереди, горделиво выгнув шею и выделывая ногами лансады. К тому же я чувствовал, что у меня что-то ползет по спине: очевидно, это был клоп, которым, в отместку за отсутствие улик, меня снабдили в комиссии. Несколько раз я порывался нанять извозчика, чтоб поскорее попасть домой; но извозчики пристально осматривали меня с головы до ног и, ни слова не говоря, настегивали лошадей. Очевидно, печать преступления, несмотря на короткое время, уже успела лечь неизгладимым клеймом на моем челе.
Тщетно исследовал я свое житие, чтоб уяснить себе, чтов именно могло внушить почтеннейшему презусу округлительной комиссии столь невыгодное мнение об общем характере моей деятельности, — я не припоминал в прошлом ни одного факта, который подтверждал бы это мнение. Правда, что я либерал — это так точно, ваше превосходительство! — но либерал до такой степени скромный и смирный, что даже в участке, в графе: «чем занимается», — прописан: «всего опасается». Живу я уединенно, беседую с кухаркой Маврой и не только оружия, но даже простого тесака у себя в квартире не имею. Один только и есть за мной грех: от времени до времени пописываю — ну, да ведь нельзя же совсем уж закоченеть, потому только что кругом дым коромыслом стоит…
Но и в писаниях своих я в высшей степени скромен. Я не препятствую так называемым консерваторам быть консерваторами, не обвиняю их ни в измене, ни в революционных замыслах и не удивляюсь, что из их лагеря сыплются насмешки и обличения на либерализм. Все это в порядке вещей, все так и следует. Но когда эти люди для защиты своих мнений прибегают к предательским полемическим приемам — признаюсь, это меня возмущает. По моему мнению, это — гнусность, в которой нет надобности ни для оживления столбцов, ни для розничной продажи.
Поэтому, когда я устно или печатно заявляю, что всякое убеждение, какова бы ни была его окраска, может и должно быть защищаемо без подвохов (а я покуда именно только этого и добиваюсь), то мне положительно никогда не приходит на мысль (или, по крайней мере, до сих пор не приходило), чтобы подобное заявление заключало в себе попытку на потрясение основ и непризнание авторитетов. Я просто-напросто призываю к честности и опрятности — и ничего больше…
Но, к сожалению, приходится убедиться, что, при известных обстоятельствах, и потрясения, и посягательства — все бледнеет и стирается перед вопросами о каких-то личных привилегиях самого низменного свойства. Так что если б я завел в своей квартире целый склад тесаков, то в глазах очень многих людей это действие представлялось бы менее вредным, нежели, например, выражение удивления по поводу какого-нибудь бесшабашного публициста, который, засевши по уши в грязь, брызжет ею во всех, имеющих дерзновение не признавать его мудрецом.
Так, мало-помалу, мельчает и вырождается старинная распря между либералами и охранителями. Содержание спора все больше и больше тускнеет, а на место его выступают микроскопические детали и подвохи, которым, ради декорума, присвоивается наименование ловких приемов. И очень возможно, что недалеко время, когда, по воле всемогущих судеб, либерализм совсем очутится вне боя, а охранители, почувствовав себя окончательно свободными от всякой узды, будут на всей своей воле без пороху палить в пустое пространство…