Пестрые сказки
Шрифт:
Если вы хотите, любезный читатель, понять странную жизнь моего героя, не поскучайте познакомиться с характером его воспитательницы, ибо она, так сказать, сотворила эту жизнь.
Дарья Петровна была характера, составленного из самой разнородной смеси, что гораздо чаще встречается, нежели как полагают. В ней была и доброта и нерешительность, и малодушие и твердость; не играя словами, можно было про нее сказать, что она была последовательна в своей нерешительности, тверда в своем малодушии и что эгоизм ее доходил до горячей привязанности. Она невзначай составила себе кой-какие правила для жизни и повторяла их часто, делая столь же часто совершенно им противное. Положительных страстей не имела, но были у ней страсти отрицательные, для которых она всем могла пожертвовать, эти страсти были: привычка к лени и беззаботности; боязливая до крайности, она в беде верила в авось и утешалась мыслию, что авось-либо пройдет; когда беда проходила, она тревожилась мыслию, что беда может прийти. Вообще она была очень несчастлива, потому что всегда желала решительно невозможного: ей хотелось, чтобы каждый день непременно походил на вчерашний, но чтобы не всякий день было одно и то же * ; ей хотелось, чтобы Васинька навсегда остался ребенком, — и с нетерпением ожидала, когда-то он возьмет весь дом в руки и будет ее покоить; ей хотелось, чтобы Васинька никогда не был болен, а между тем пичкала его всякими лакомствами до пресыщения. Она горько жаловалась на судьбу, когда в городе было слышно о болезнях, когда в соседстве случался пожар. «Ну зачем, скажите, такие несчастия — кому они надобны?» —
Сестра ее Марья Петровна была перезрелая девушка, весьма дородная, белая, румяная; характера ее описать не могу, ибо у ней не было никакого; она была при сестре в должности сколка, эхо или транспортирной машинки; все, что говорила Дарья Петровна, то Марья Петровна с точностию повторяла; Дарья Петровна плакать — и сестра тоже; одна смеяться — и другая то же; Дарья Петровна целовала Васиньку с одной стороны — Марья Петровна с другой; зачем, что и как Марья Петровна не ведала, да и в голову ей не приходило себя о том спросить. В наше время редко где можно найти такое патриархальное согласие.
Интересные разговоры сестер нарушались иногда приходом просвирни Климовны, которая часто гащивала у Миницких и служила им живою газетою. Климовна пила чай раз по десяти в день и раз пять кофий, говоря, что к кофию они привыкла у турок, ибо на своем веку ходила пешком в Иерусалим.
Усаживались Дарья и Марья Петровны на лежанке, Климовна у лежанки на сундуке, Васинька на ковре с игрушками, — и начинались рассказы, словно гусли звончатые: сперва перебирались происшествия околотка, кто на ком женился, с кем кто обручился, кто разбранился и проч т. п.; потом шли разные истории: как она, Климовна, на верблюдах в корзинке ездила, как там у турок есть птица Строфокамил с лошадиными копытами и носит камень в копыте * , как в Иерусалиме солнце по воскресеньям скачет и играет, отчего сорок нет в Москве; наконец, дело доходило и до политики, Климовна рассказывала, что, говорят, турок поднимается и велел заготовить железные крюки, чтобы солдат издали задевать; в таких случаях Дарья Петровна ахала и Марья Петровна также, просила, чтобы таких страхов при Васиньке не рассказывать, о чем вслед за тем просила и Марья Петровна; тогда Климовна присвистнет, прищелкнет ко всеобщему удовольствию слушателей пригрызнет сахарцу, хлебнет чайку и переменит материю.
Е.Ф. Розен. «Пестрые сказки с красным словцом, собранные Иринеем Модестовичем Гомозейкою, магистром философии и членом разных ученых обществ, изданные В. Безгласным» *
Эстетически чудесное, при всем бесконечном разнообразии в явлениях, подводится под один простой основной закон: оно должно иметь значение,т. е. каждая форма оного должна быть выражение идеи. Присматриваясь к сему чудесному, мы видим, что его можно разделить на три рода: первый заключает в себе чудесное народных преданий и поверий; второй есть свободный разгул поэзии в области фантастического, а третий составляет умственный процесс житейского, или (говоря словами нашего автора) философская калцинация, сублимация и дистиллация. В первом роде не все имеет для нас ясный смысл, но разгаданное нами велит благоговеть к неразгаданному, как к таинственным символам народного мистицизма, или — если хотите, неразгадаемогов человечестве. Мы более чувствуем внутреннюю истину сих символов, образовавшихся не в уме одного человека, но в душе народа, и поэтому они для нас исполнены значительности. Чудесное второго рода также не подлежит строгим применениям к ощутительной правде. Фантазия, когда летает на крыльях гения, никогда не заблудится, куда бы ни залетела; как бы ни была жива, стремительна, прихотлива в своих явлениях, она никогда не превратится в бред горячки, и как бы ни был разнообразен ее стройный разгул, мы в нем узнаем то единство, которое глаз наконец уловляет в пестрой финифти роскошного цветника. * Но третий род чудесного требует строгой отчетливости: не только идея целого, но и значение каждого частного действия и явления должны выйти наружу, ибо ясный, во всем разгаданный смысл придает занимательность и самой уродливости, есть — так сказать — необходимый свет в этом волшебном фонаре. К сему роду чудесного принадлежат наши «Пестрые сказки».
Мы пишем не рецензию, а только библиографическое известие; мы сделали свое дело, определив, по нашим понятиям, точку зрения, с которой должно смотреть на упомянутую книгу; теперь каждый пусть читает ее с большим вниманием, нежели с каким читал обыкновенные сказки или ходячие романы, ибо книга такого рода, требуя размышления и заставляя мыслить, может быть понятна более или менее, по мере образованности и понятливости каждого читателя. Итак, да не винят автора, если иного не поймут с первого раза, если смысл глубоких соображений ускользает от них, как тень Анхиза! * Да не поверят издателю, чтобы пришедший в пепельное состояние фрак почтенного Гомозейки заставил его издать эти оригинальные сказки, столь живо напоминающие нам единственного Гофмана. * Автору угодно было подшучивать над публикою двумя предисловиями, но публика очень мило отшучивается расхватыванием этой книги, доказывая тем, что она и без журнальных и газетных объявлений и одобрений имеет полную веру в гениальность автора «Последнего квартета Бетговена», * «Piranesi», * «Импровизатора», * «Бригадира» * — и она не обманулась в своих ожиданиях. Читая «Пестрые сказки», не знаешь, чему удивляться более: оригинальному воззрению ли автора на все житейское, или неистощимому богатству фантазии, или тому, что этот пронзительный философический ум, разлагающий все без милосердия, может уживаться с такою искреннею, добродушной веселостию, какою дышит «Сказка о мертвом теле, неизвестно кому принадлежащем»! Что может быть забавнее объявления Реженского земского суда, который вызывает владельцаоного тела? Как эффектна должна быть эта сказка для наших добрых провинциалов, а в особенности для всех Севастьянычей,кои, без сомнения, постараются поправить свой слог, дабы какой-нибудь дух и их не подурачил пятидесятирублевой ассигнациею. И в самом деле, один из моих старых приятелей, провинциал, недавно приехавший в столицу, не может наговориться об этой «Сказке»: для него она альфа и омега поэтических красот. Но, к крайнему удивлению моему, он, невзирая на таковое пристрастие, находит в ней один недостаток: «Севастьяныч, — говорит он, — должен был сперва разглядеть двусмысленностьземского объявления и — пьяный — рассуждать о том, что таковая неусмотрительность могла бы вызвать и настоящеговладельца тела, т. е. покойника — тогда все это было бы гораздо натуральнее».Узнав, что я думаю писать для «Северной пчелы» статейку о «Пестрых сказках», он требовал, чтобы я тут поместил и его замечание. Нам, жителям столицы, предпочтительно нравится «Сказка о том, как опасно девушкам ходить толпою по Невскому проспекту»; но дабы доказать доброму провинциалу, что и мы еще не разучились отдавать себе отчет в своих умственных наслаждениях, скажем, что автор, по нашему мнению, не довольно удачно и характерно подслушал у наших дам это уверение в глубочайшем почтении и таковой же преданности,которое он влагает в уста своей куклы-красавицы; сия фраза свойственна более департаментскому чиновнику, нежели юной посетительнице магазинов. «Та же сказка, только на изворот» также прекрасна и очаровывает священною горячностию чувств. Красавица постигла тайну страдать и мыслить — и, наконец, в сожитии с деревянным супругом сделалась жертвою сей тайны. Каким душным унынием навевает эта окончательная фраза: «Проходящие осуждали ее больше прежнего!» Дай Бог, чтобы так легко было превращать живущих кукол в достойнейших женщин и учить их искусству чувствовать и мыслить! Мы бы готовы были не только одевать их гармоническими звуками Бетговена, но и купать в Океане гармонии, если б сия обширная купель разрушала все иностранные чары. Шаль, что все это не что иное, как прекрасная неправда! Почтенный доктор философии Гомозейко, игравший роль старика в продолжение семи «Пестрых сказок», изменил своей роли в осьмой, обернулся молодым светским человеком, говорящим прекрасному полу замысловатый и нравоучительный комплимент, — а мы, видя его в полном цвете юности, про себя говорим с восторгом: «Сколько он еще напишет прекрасного!»
Наш автор имеет свое собственное правописание; пусть так! но зачем он пишет: етот,когда уже непременно должно писать: эти.
«Пестрые сказки» изданы так роскошно, что наш знаменитый петербургский бонмотист сказал: «Теперь не знаю, существуют ли типографии для литературы или литература для типографий?» В самом деле, «Пестрые сказки» и по роскоши издания суть новостьна нашем Парнасе.
Я.А. Полевой. «Пестрые сказки с красным словцом, собранные Иринеем Модестовичем Гомозейкою, магистром философии и членом разных ученых обществ, изданные В. Безгласным» *
Мы нашли в этой книге совсем не то, чего ожидали. Было объявлено, что «Сказки», или фантазии, помещавшиеся в альманахах под одною фирмою и запечатленные одинаким духом, одинаким воззрением на предметы, печатаются и вскоре будут изданы все вместе. Мы хотели испытать впечатление от общности их, ибо оно бывает не таково, как от частностей, и тогда надеялись дать отчет свой об этом явлении, приятном в неразнообразной русской литературе. Но мы обманулись в своем ожидании. «Пестрые сказки» совсем не тот «Дом сумасшедших», * которого мы ожидали. Это совершенно иные создания, и почти все они были новы для нас, кроме одной «Пестрой сказки», помещенной в «Комете Белы». Приятель г-на Гомозейки, г-н Безгласный, уведомляет, что он со временем издаст «Дом сумасшедших», а теперь покуда заставляет публику довольствоваться «Пестрыми сказками». Таким образом, должны и мы сказать свое мнение покуда лишь о них.
Но что такое они, эти «Пестрые сказки», изданные в самом деле пестро, на полусиней бумаге, с рамкою кругом каждой страницы, с испечатанным разными красками заглавным листком и с виньетками в роде Жоанно? * В наше время не любят мнений ab abrupto [4] ; да и не в нашем обычае судить без доказательств, без предварительного, адвокатского изложения мыслей о деле вообще — разумеется, если речь идет о книге сколько-нибудь замечательной. Надобно и здесь сказать прежде всего о роде сочинений, к которому принадлежат «Пестрые сказки».
4
внезапно, сразу; без предварительной подготовки (лат.).
В душе человеческой есть вера в чудесное, несообразное с обыкновенным порядком дел. У младенца и у взрослого, у дикого и у просвещенного человека, везде, под всеми градусами, во всех климатах есть к этому особенное чувство, которое лелеет он в глубине души своей, скрывает, как заповедную тайну и часто не умеет дать ему настоящего названия. Оно является под бесчисленным множеством видов. Древние облекали почти все силы природы таинственными символами и верили, что Юпитер колеблет свод небес манием бровей, что Солнце — прекрасный молодой человек, прогуливающийся в колеснице, что Нептун ударом трезубца производит бури. * Они верили всем подобным сказаниям, ибо не могли изъяснить себе иначе явлений природы. Но просвещение, невидимо рассеивающее мрак заблуждений, вскоре дало иное значение символам, сначала непостижимым, которые обратились в верование, в религию, имевшую свою систему, и уже самые греки оставили нам много верных понятий о природе. С явлением истинной веры мифология древних пала в забвение, и христианский мир освободился от языческих преданий. Но указанное выше чувство к чудесному не погибло в человеке. Оно приняло новые формы и господствовало над умами в виде злых духов, сглазов, наговоров и проч. Наконец, когда прошло время и этого рода суеверий, когда человек еще ближе познакомился с истинным причинами всего видимого им, тогда остался еще для него мир, невидимый вещественными очами и управляемый фантазиею. Вступая в глухой темный лес, человек уже не думает встретить там Фавнов и Лешиев, * но не может освободиться от какого-то неизъяснимого чувства, похожего на робость. Один, в таинственном, удаленном от живых существ подземелье, или еще более на кладбище, среди безмолвных гробов, ночью, он невольно проницается трепетом. Какие думы, какие мысли волнуют его, когда стоит он, в темную ночь, на берегу моря, которое с однообразным ропотом хлещет в берег и с шипением расстилает у ног его свои волны! Он хочет проникнуть в тайный язык природы; он хочет узнать, о чем говорят ему волны моря, о чем сетуют уединенные в лесах птицы, что шепчет ему ветерок мимолетный и какую весть приносит серебристый свет луны? Это чувство неистребимо в человеке, и некоторые из новых поэтов, особенно германских, основали на нем прекрасный род поэзии, называемый фантастическим. Чистую, младенчески верующую душу надобно иметь тому, кто хочет жить в этом неосязаемом мире. Надобно верить чудесному, разумеется, не с чувством простолюдина, но с чувством поэта, и верить искренно, дабы заставить поддаваться обаянию и тех людей, которым хотите вы передавать свои ощущения. Величайшим образцом в сем роде служит Гофман. Некоторые ставят в разряд фантастических писателей и великого Жан-Поля, * но несправедливо. Жан-Поль был философ и умел облекать в пиитические формы глубокие мысли свои. Но Гофман как поэт верил явлению призраков из огня и воды, из стклянок и из-под лавок, из табачного дыму и из кружки пива. Оттого сочинения его ознаменованы истиною в самых бурных увлечениях фантазии, оттого возможноеявляется у него как бы действительным,ибо где предел тому, что может быть!Надобно было при этом, чтобы Гофман имел свою, только ему принадлежащую кисть — и вот тайна очарования, заключающегося во всех его картинах. *
В наш век, холодный век рассудительности и приличий, можно также причислить к чудесномуявление людей, подобных Гофману. Мы стыдимся верований и еще более нарушения общепринятых мнений, принадлежащих ложно понимаемой образованности. Мы не умеем отделить поэта от человека светского, общественного. Опутанные отношениями, которые так важны в глазах многих, мы даже с самым добрым желанием не умеем вполне предаваться увлекающему нас чувству и если иногда выходим из круга пошлого благоразумия своего, то не забываем напоминать окружающим нас, что мы только шутим и сей час опять сделаемся благоразумны. Может быть, это очень хорошо для каких-нибудь отношений, но это убийство для всякой поэзии. Этим запечатлены и рассматриваемые нами «Сказки».