Пьесы
Шрифт:
Он. Как бы «пришпилена» к этой домашней красоте. Хо-хо-хо!
Она. Я задыхалась!
Он. И тогда появился ОН!
Она. ОН был всегда! Сколько я себя помню, ночью я засыпала — и представляла ЕГО. Днем я видела, что он, как пушкинский Германн, стоит за окном и ждет, ждет… ОН должен был быть непременно актером. Так же, как я… сколько себя помню — готовилась в великие актрисы… И постепенно я стала ненавидеть всю эту домашнюю красоту. Мне захотелось неизвестности… тьмы, в которой… прятался ОН! И однажды поздним вечером… я отворила дверь — и выскользнула в весеннюю ночь. Я шла по ночному городу… задохнувшаяся от свободы и страха девочка! И я знала — знала, что увижу ЕГО!.. И вдруг — я почувствовала руку на плече. Я поняла: предназначенное —
Он. Да, первый поцелуй был не совсем удачен…
Она. Знаете, второй тоже не получился… Это произошло на свежевыкрашенной скамейке… И я была вся зеленая. Ха-ха-ха…
Он. И это был — он?
Она. Тогда я в это верила… Во всяком случае, с ним я убежала из дому… Двадцатые годы… Конец старого мира… Естественно, он хотел стать великим актером… А пока работал укротителем в цирке… Мы мечтали с ним о новом театре — где соединятся цирк, театр улиц и драма… Как мы жаждали обновления искусства! Как торопили время! И вокруг были такие же спешащие и ужасно молодые мальчики и девочки. Мы все толкали время вперед! Я помню нашу крохотную комнатку в гигантской коммуналке… Споры, крик! Мы сидим прямо на полу, на газетах. Мебели нету!.. Я не успеваю убирать за гостями. Я просто постилаю после их ухода новый слой газет… И пол растет вверх, погребая окурки и объедки… На этих газетах я стала женщиной… Я любила среди декретов, воззваний к народам, партийных дискуссий… Ха-ха-ха… И хотя я проповедовала освобождение женщины от быта и «любовь пчел трудовых», как мой кумир Александра Коллонтай… в тайниках души, не признаваясь себе, я по-прежнему… старомодно… буржуазно ждала его!
Он. Как, но…
Она. Да, мой друг!.. К тому времени я уже поняла: мой муж не был ОН! Мой муж уже отказался от нового искусства… Он работал укротителем, должен был стать директором цирка — и был доволен… Он входил в клетку с единственным в городе львом, которого не съели в гражданскую войну… Этот лев был какой-то страшно несчастный, запуганный… Лев был в цилиндре с надписью: «Мировой капитал»… И когда муж его укрощал, в клетке появлялась я — в одежде работницы! И пела над поверженным львом революционные песни. (Поет и танцует «Карманьолу».)
Он (кричит). Не надо! Ты уже… танцевала — в прошлый раз!.. А чем кончилось?!
Она (задыхаясь, садится на стул). По-моему, я еще здесь… а не в этой… ну, как его…
Он. В двадцать первой! Ну что вы с собой делаете?..
Она. Что делаю? Как всегда — симулирую здоровье! Ха-ха-ха! Короче, когда я поняла, что не люблю, я тотчас ему все сказала… Он протянул мне револьвер, с которым входил в клетку, и предложил немедленно убить его, так как без меня жизнь его была пуста, и он не мог приносить пользу делу революции! И я взяла револьвер — и без колебаний спустила курок… С криком он грохнулся на пол! Ха-ха-ха!
Он. Боже мой! Ты еще и убийца? И это — моя Аня?
Она. Нет, я промазала, а он упал, потому что лишился чувств от страха. Да и выстрелила я, потому что была уверена, что револьвер не заряжен. Я хорошо знала своего мужа. Конечно, он тоже был в этом уверен. Но произошел тот редчайший вариант — со случайной пулей в барабане! Но не могла же я бросить человека, которого чуть не убила?
Он. Ну а потом?
Она. Потом двадцатые годы кончились… В домах уже торжествовал нормальный быт… Муж стал директором цирка, и однажды он сказал, что больше не может
Он. Сколько их было?
Она. Не все ли равно. Их никого не было — я всегда ждала ЕГО. А эти… эти все жаловались на отсутствие занавесок… Дались им эти занавески! Я, например, их просто не замечала… Я жила по-прежнему идеями! И заодно с занавесками — прозевала, как стала чуть-чуть старомодной…
Он. У тебя опять стали Анины глаза… (Зовет.) Аня! Аня! (Резко, без перехода.) «И давно вы занимаетесь стенографией, Анна Григорьевна?..» (Поймал ее недоуменный взгляд.) «За чаем разговор наш оживился…»
Она (глядя в книгу). «Всего полгода».
Он. «Много ли учеников у вашего преподавателя?»
Она. «Сначала записалось более ста пятидесяти. А теперь осталось сто двадцать пять… Многие думали, что стенографии очень легко научиться. А как увидели, что в несколько дней ничему не научишься, — и бросили…»
Он. «Это у нас в каждом новом деле так: с жаром примутся, а потом быстро охладевают и бросают дело. Видят, что надо трудиться, а трудиться у нас кому же охота!..» Хо-хо-хо. «Я рад, что Ольхин предложил мне девицу-стенографа».
Она. «Это почему же?!»
Он. «Да потому что мужчина наверняка бы запил… А вы, я надеюсь, не запьете?» Хо-хо-хо.
Она. Ха-ха-ха!
Он (зло). Ты смеешься, потому что не смотришь в свой текст, старуха!
Она. Простите! (Читает.) «Я сдержала улыбку… Я решила, если придется стенографировать в частных домах, с первого раза поставить свои отношения к малознакомым мне лицам на деловой лад, избегая фамильярности, чтобы никому и в голову не пришло сказать мне лишнее или вольное слово. Я, кажется, ни разу не улыбнулась, говоря с Федором Михайловичем, и моя серьезность ему понравилась… Беседа наша приняла еще более искренний и добродушный тон. Почему-то вдруг разговор коснулся петрашевцев — и Федор Михайлович увлекся воспоминаниями».
Он. «Помню, я стоял на Семеновском плацу, среди осужденных на смерть товарищей, и знал, что мне осталось жить всего пять минут…»
Она (с очаровательной, наивной улыбкой). Вызнаете, Федя… Ведь это она все вспоминает? Не так ли? То есть она… ну, как бы произносит текст про себя?
Он. Ага, ты хочешь читать и мой текст тоже? О жадная-жадная актриса!..
Она (ледяным голосом). Я никогда не отнимала чужих ролей — и чужих мужчин… (С угрозой.) Но свои роли… (Торопливо читает, будто боясь, что у нее отнимут текст.) «Помню, я стоял на плацу, среди осужденных на смерть товарищей, и знал, что мне осталось жить всего пять минут. На нас уже надели смертные рубашки и разделили по трое. Я был восьмым в третьем ряду. Первых трех привязали к столбам. Через две минуты они были бы расстреляны, и затем наступила бы наша очередь… Как мне хотелось жить, Господи Боже мой! Как дорога казалась жизнь! Сколько доброго и хорошего мог бы я сделать!.. И так захотелось все вновь испытать! И жить долго! Вдруг послышался отбой… Товарищей моих отвязали от столбов и прочитали новый приговор: мне присудили четыре года в каторжную работу. Не помню другого такого счастливого дня. Я ходил по каземату и все пел, громко пел — так рад был дарованной жизни!»
Рассказ Достоевского произвел на меня жуткое впечатление. У меня мороз прошел по коже. И меня так поразило, что он так откровенен со мной, почти девочкой, которую увидел первый раз в жизни…
Он. Хо-хо-хо… Я должен был войти в то состояние… Я просто готовился диктовать…
Она (читает). «Но диктовка наша все не начиналась… Мне казалось неудобным напомнить о цели моего прихода, и я очень обрадовалась… когда он сам вдруг о ней вспомнил».