Петербургские женщины XIX века
Шрифт:
— Мы ведь все вместе, — пояснила Шурочка. — Я бы хоть сейчас выдержала экзамен. Самое главное, — она ударила по воздуху вязальным крючком, — самое главное — система. Наша система — это мое изобретение, моя гордость.
Ежедневно мы проходим кусок из математики, кусок из военных наук — вот артиллерия мне, правда, не дается: все какие-то противные формулы, особенно в баллистике, — потом кусочек из уставов. Затем через день оба языка и через день география с историей.
— А русский? — спросил Ромашов из вежливости.
— Русский? Это — пустое. Правописание по Гроту мы уже одолели. А сочинения ведь известно какие. Одни и те же каждый год. „Para pacem, para bellum“ („Если хочешь мира, готовься к войне“ (лат.) — Е. П.). „Характеристика Онегина в связи с его эпохой“…
И вдруг, вся оживившись, отнимая из рук подпоручика нитку как бы для того, чтобы его ничто не развлекало, она страстно заговорила о том, что составляло весь интерес, всю главную
— Я не могу, не могу здесь оставаться, Ромочка! Поймите меня! Остаться здесь — это значит опуститься, стать полковой дамой, ходить на ваши дикие вечера, сплетничать, интриговать и злиться по поводу разных суточных и прогонных… каких-то грошей!.. бррр… устраивать поочередно с приятельницами эти пошлые „балки“, играть в винт… Вот, вы говорите, у нас уютно. Да посмотрите же, ради бога, на это мещанское благополучие! Эти филе и гипюрчики — я их сама связала, это платье, которое я сама переделывала, этот омерзительный мохнатенький ковер из кусочков… все это гадость, гадость! Поймите же, милый Ромочка, что мне нужно общество, большое, настоящее общество, свет, музыка, поклонение, тонкая лесть, умные собеседники. Вы знаете, Володя пороху не выдумает, но он честный, смелый, трудолюбивый человек. Пусть он только пройдет в генеральный штаб, и — клянусь — я ему сделаю блестящую карьеру. Я знаю языки, я сумею себя держать в каком угодно обществе, во мне есть — я не знаю, как это выразить, — есть такая гибкость души, что я всюду найдусь, ко всему сумею приспособиться… Наконец, Ромочка, поглядите на меня, поглядите внимательно. Неужели я уж так неинтересна как человек и некрасива как женщина, чтобы мне всю жизнь киснуть в этой трущобе, в этом гадком местечке, которого нет ни на одной географической карте!
И она, поспешно закрыв лицо платком, вдруг расплакалась злыми, самолюбивыми, гордыми слезами.
Муж, обеспокоенный, с недоумевающим и растерянным видом, тотчас же подбежал к ней. Но Шурочка уже успела справиться с собой и отняла платок от лица. Слез больше не было, хотя глаза ее еще сверкали злобным, страстным огоньком.
— Ничего, Володя, ничего, милый, — отстранила она его рукой».
На страницах книг
В начале века господствующими стилями в литературе были сентиментализм и романтизм, отдававшие предпочтение чувствам перед разумом. А поскольку область чувств считалась всецело принадлежащей женщинам, то героини произведений получают не меньше авторского и читательского внимания, чем герои. Героиня сентиментальной повести — юная девица, она начитанна, образованна, благочестива, сострадательна, невинна, добра и добродетельна. Ее дворянское происхождение не является обязательным, она может быть и крестьянкой, как Лиза, героиня знаменитой повести Карамзина «Бедная Лиза», Даша из повести Львова «Даша, деревенская девушка» или Таня из повести Измайлова «Прекрасная Татьяна, живущая у подножия Воробьевых гор». Как правило, судьба героини трагична: либо возлюбленный оказывается недостоин ее, либо их разлучает злая судьба.
Героиня романтической повести отличается или необыкновенной одаренностью, или (чаще) необычной, экзотической судьбой. Она уроженка лесов Карелии («Дева карельских лесов» Федора Глинки, «Эда» Баратынского), или чухонка (Эльса в повести «Саламандра» Владимира Одоевского), или родом с Кавказа (безымянная героиня «Кавказского пленника» Пушкина и его же Зарема из «Бахчисарайского фонтана»), татаркой («Утбала» Елены Ган) или черемиской («Серный ключ» Надежды Дуровой), или она россиянка, но воспитана отцом-гусаром, который научил ее скакать на лошади по-мужски и стрелять (Эротида в одноименной повести Александра Вельтмана), или она и вовсе создание неземное (Сильфида в одноименной повести Владимира Одоевского, панночка в «Майской ночи» Гоголя, Горпинка в «Русалке» Ореста Сомова), либо с ней все в порядке, зато ее бабушка — ведьма («Лафертовская маковница» Антония Погорельского).
Вот как описывает свою «деву карельских лесов» Федор Глинка:
Как ты мила, полукарелка, Невинная, как простота! Твое хозяйство: клест да белка! Твоя младая красота Цветет и родилась в пустыне, Далеко от отцовских стран! Твой сарафан, карельский синий, Как хорошо твой обвил стан! И твой товарищ, лебедь белый, — В воде, на суше спутник твой! Ручной, и ласковый, и смелый К тебе в колени головой Доверчиво порой ложится, И дремлет — полный тайных нег! А клест — над головой кружится, А белка — свой грызет орех, Рисуясь на плече. — Как мило Все, что твое! Но на руке Кольцо златое не светило, И в непроколотом ушке Алмаз не искрится в сережке, И на летучей, стройной ножке Лесная обувь; за спиной — Стрела… Кому она грозила?.. Ты, верно, ею не губила Жильцов своей глуши лесной; Ты, добрая! Ты знала жалость! Тебя расстраивала малость: Была игрушкою стрела! Как жаль, что ты в поре расцвета Должна дичать вдали от света; А ты, о дева, так мила!..А вот как выглядит Эротида: «Дочь его, Эротида, была чудная девушка. Несмотря на то что воспитание отцовское готовило ее в драгунскую службу, Бог весть где переняла она все женское, все милое, привлекательное. Несмотря на то что отец учил ее фрунтовому шагу, она шагала не в аршин; ножку ее нельзя было назвать ногой, потому что и на 14-м году, укладывая ее в башмачок, как в колыбельку, можно было припевать: „Баю-баюшки-баю, баю крошечку мою!“ Глаза Эротиды были чернее всего на свете, а ресницы подобны тем, которые Фирдевси (Фирдоуси. — Е. П.) сравнил с копьем героя Кива в башне Пешена; ее волоса, распущенные локонами до плеч, были самого лучшего каштанового цвета, любимого всеми веками, исключая то время, когда была мода на рыжих да красных. Стан ее был величествен, перехват тонок, грудь пышна, шея бела, румянец пылок.
И вся она была ангел, в котором еще нет зародыша разрушения, который еще не отравлен горем жизни, не заражен злыми привычками окружающих. Это была дитя-дева, не прикованная еще к земле ни страхом, ни надеждами.
Не рассыпайте же перед ней, люди, семя ласкательства, не маните на корм эту птицу небесную!.. не вынуждайте ее любить вас, не требуйте клятв на постоянство, не топите ее в своих желаниях!.. дайте налюбоваться на диво Божие, дайте помолиться на нее! Когда пахнет тление, прикоснется и до нее холодная рука времени, — тогда возьмите ее себе!»
В 20–30-е годы XIX века появляется новый жанр — светская повесть, представляющий собой, с одной стороны, шаг к реализму (реалистичность сюжетов, характеров, описаний или, по крайней мере, стремление к реалистичности), с другой стороны, она замыкала автора и читателя в кругу светской жизни, в кругу дворянского, часто столичного общества.
Героиня светской повести — это обычно замужняя женщина, часто выданная замуж родителями и несчастливая в браке. Она снова красива, умна, образованна, добродетельна и, как правило, несчастна в светском обществе. Она скучает, ее угнетает пустое и бессмысленное «верчение на балах» и «разговоры в гостиной», она хочет жить более наполненной, интересной, полезной жизнью и находит для себя ответ в любви, как правило, трагичной. Часто светские повести писали женщины: Евдокия Ростопчина, Елена Ган, приходившаяся двоюродной сестрой Ростопчиной, Мария Жукова и другие.
Вот портрет одной из таких героинь в повести Елены Ган «Суд света»: «Я узнал в ней женщину с светлой, прекраснейшей душою, с высоким умом, обогащенным познаниями, с сердцем чистым, невинным, чувствительным, легко воспламеняющимся ко всему благородному, великому и добродетельному, словом, узнал одно из тех редко встречаемых существ, которые одним приближением разливают мир и счастие вокруг себя… О, сколько незабвенных часов провел я подле Зинаиды! Всегда и везде с нею, в гостиной у ее рабочего стола, в зале у фортепиано, в саду под навесом душистых дерев… Сколько раз, обегая окрестности замка, мы взбирались на горы, спускались в ущелья, и когда она останавливалась и забывалась, восхищаясь природой, я восхищался ею одной!.. В наших продолжительных разговорах Зинаида редко упоминала о своем муже и никогда не говорила о себе самой: я ничего не знал о ее детстве, родных, замужестве, о ее участи, но догадывался, что она не была счастлива. В ее взгляде на жизнь, во всех ее суждениях отзывалась постоянная глубокая скорбь, которая набрасывала темную тень на все окружающие предметы. В ее речах не было той горечи, которою так многие в припадке мизантропии обливают все и всех: она не бранила ни света, ни людей, смотрела со снисхождением на их слабости, иногда урывками была даже весела, любила посмеяться, но то были только случайные проблески природного веселого характера, подавленного и почти убитого тем, который создала ей вторично судьба и обстоятельства. В ее смехе порою слышалось что-то болезненное; и не раз, в то время как улыбались уста, глаза сохраняли свой обычный оттенок грусти…
Да! Я понял, что счастье не было уделом той, которая наиболее была достойна счастья; понял не из слов ее, не усмотрениями разума, а внутренним постижением, что светлая душа ее, истомленная борьбою с роком, пережженная в святом огне страданий, не могла довольствоваться тем грубым, пошлым состоянием, которое в свете условились называть счастьем. Нежная и глубоко впечатлительная, немного требовала она радости, чтобы проникнуться ею, но требовала радости чистой, высокой, как она сама. Вот чего ни свет, ни люди не могли доставить ей!..