Петля и камень в зеленой траве
Шрифт:
— А не жалко со стариками расставаться?
— Конечно, жалко. Так отца не переубедишь. Заладил свое — «эрец Исруэл» и «эрец Исруэл»! Да и то сказать — многие туда сейчас двинулись. Друзья его какие-то там уже…
Он помолчал, будто раздумывая о природе человеческой неуживчивости и погоне за журавлями в небе, когда в руках уже сидит ленивая стовосьмидесятирублевая синица, и сказал вдруг равнодушно:
— Пусть едут. Комнату освободят, я хоть жениться смогу…
И вывалил из сковороды картошку в глубокую тарелку. Пододвинул
— Ешьте тоже…
Он набивал полный рот картошкой, деликатно откусывал от ломтика колбасу, остаток возвращал на тарелку. Я смотрел, как он держит эти ломтики, как перекладывает вилку — у него были вялые руки дурака.
Посмотрел бы Соломон сейчас на своего крестничка. Или это тоже урок из его жизни? Как ни крути — смерть надо все равно отнести к его жизни.
— Яков Арьевич, у вас приличные перспективы по службе?
Он перестал жевать, проглотил ком, вытер губы какой-то тряпочкой, криво ухмыльнулся:
— Какие у еврея могут быть здесь перспективы? Да еще когда родители — там! Дотяну, возможно, до ведущего инженера. Еще десятка…
Драконы на ширме сразу же приглушенно охнули, сказали еле слышно — «вер фарш-выгн» и — бессильно умолкли.
— И вас это не пугает?
— Извините, конечно, но вопросы вы задаете прямо-таки провокационные, — впервые за время разговора у Гроднера остро блеснули глаза, он, видимо, прислушался к советам вылинявших драконов. Но махнул рукой: — Впрочем, чего мне бояться…
— Это вы меня извините, Яков Арьевич, за мои вопросы! Но интервью не получилось, и разговор у нас сложился неофициальный, потому что меня самого очень волнуют эти вопросы, можно сказать — лично касаются…
— Да-а? — недоверчиво протянул Яков. — Вы не похожи на еврея…
— Это неудивительно, если принять во внимание, что я русский, — засмеялся я. — У меня жена еврейка.
— Сейчас многие женятся на еврейках, чтобы уехать, — заметил Гроднер, а я протестующе поднял руки.
— Нет, нет, я не вас имею в виду, а вообще, — заверил Гроднер. — У нас теперь незамужних евреек называют «транспортным средством».
Ну, Соломон — ты этого хотел?
Мы обязаны за все содеянное в своей жизни заплатить. С тебя взяли дорогую плату за то, что ты своей рукой написал — «библейский бред тысячелетиями держался в умах еврейских масс и был разрушен в пух и прах революцией 1917 года». Урок твоей судьбы. Господи, как сообщить мне об этом уроке людям?
— …Нет, что там ни говорите, нам жить по-ихнему тяжело. Они совсем другие люди, — объяснял мне Гроднер. — Мы ведь давно уже никакие не евреи, только по паспорту. Мы так же похожи на тех евреев, как эта бульба на фаршированную рыбу…
Он мне рассказывал какую-то фантастическую историю о том, что один белорус, подпольный миллионер, заплатил кучу денег пожилой еврейке за фиктивный брак с ней и возможность выехать на свободу.
Ну, скажите мне, что он
А я с горечью рассматривал уже сытого и успокоившегося хомяка — пухлого, благодушного, удовлетворенного своей досрочной нищенской пенсией, не стыдящегося своей никчемности, которую он называл «не хваткий», «не деловой», «не ловкий». Особая форма убогости. Он доволен.
Дверь широко распахнулась, и в комнату вошел, катя за собой продуктовую сумку на колесиках, краснолицый крепкий старик, похожий на сатира…
27. УЛА. ВЕЧНЫЙ ДВИГАТЕЛЬ
Превозмогая ватную слабость ног, я пошла к троллейбусной остановке. Кружилась голова, тонкий пронзительный звон от бессонной ночи переполнял меня. Но я поборола себя — я отправилась в дом, до которого езды семь минут. И вся выброшенная прошлая жизнь.
Как сказал Эйнгольц — я не боюсь уехать, я боюсь войти в этот дом. До порога ты еще вместе со всеми — униженный, нищий, немой, но все-таки тебя согревает иллюзия защищенности в толпе, мечта о незаметности в стаде, тщетная надежда на силу оравы.
Переступив порог, ты сделал шаг в сторону из конвоируемой колонны. Ты один. И по закону караульная машина имеет право стрелять без предупреждения. Раньше шаг в сторону считался за побег. Сейчас изменился устав конвойной службы — нарушителя изымают из строя, колонна уходит дальше, шагнувший в сторону оказывается один на один с машиной.
Машина молчит. Нарушитель и сам знает, что надо делать — эту нехитрую науку выучивают с рождения. Сесть на снег! Руки за голову! Не переговариваться! Вещи бросить в сторону — на этап разрешается смена белья и сегодняшняя пайка!
Сидят на снегу смирно. Молчат. Ждут. Несколько месяцев. Год. Пять лет.
Молчать! Руки за голову! Молчать! В штрафной изолятор! В карцер! В БУР!
Со стороны кажется, что машина караульной службы задумалась. Привыкшая не рассуждать, а выполнять, она многого сейчас не понимает. Раньше за такое нарушение полагалось стрелять без предупреждения. Сейчас многим нарушителям вдруг приходит помилование, и их приходится почему-то выпускать за зону, за колючку — на волю! Машине это непонятно — что изменилось? Там — на воле? Или здесь — на этапе? Или — страшно подумать — в ней самой? В машине?
Но я уже переступила порог, прошла по серому безлюдному коридору и постучала в дверь с картонной табличкой «Инспектор ОВИР Г. Н. Сурова».
В небольшой комнате, уставленной картотечными шкафами, сидела за письменным столом молодая женщина. На ней был серый милицейский мундир с капитанскими погонами. От волнения я не могла рассмотреть ее лицо — оно слоилось, распадалось, бликовало, как разбившееся зеркало.
— Слушаю вас, — сказала она мягким негромким голосом.
— У меня вот приглашение, — протянула я конверт.