Петля и камень в зеленой траве
Шрифт:
Я поднялся с кресла, прошелся по комнате. Шик продолжал неспешно:
— Михоэлс посоветовался со своим товарищем, и они согласились. Орлов записал ему адрес, потом на словах стал объяснять, как к нему проехать… Потому что у Михоэлса были еще какие-то дела в театре, а Орлов торопился обеспечить дома, чтобы все было в порядке. Такь, все попрощались и ушли. Я тоже попрощался с Михоэлсом за руку и ушел. Я не знал, что вижу его в последний раз. А на другое утро уже все знали, какое случилось несчастье.
Я решил уточнить на всякий случай:
— Значит,
— Да, конечно, — грустно сказал Шик. — Видно, не было суждено… Потом было следствие, приезжали большие следователи из Москвы, но такь все и осталось.
Мне пришла на ум одна догадка, и я спросил:
— Наум Абрамович, а вас по этому делу допрашивали?
Шик покачал головой:
— Бог миловал. История, скажу вам откровенно, была темная, времена, вы, наверное, и не знаете, ох, какие тяжелые. Попасть к ним на зуб… И я подумал, что Михоэлсу уже все равно не помогу… То будет лучше никому не говорить, что я слышал тот разговор, и что он согласился прийти на «минен». Тем более, что про это приглашение и без меня знали.
— Он ведь тоже ветеран, этот Орлов?
— В общем, конечно, он же работал в то время. Правда, его скоро уволили из театра по сокращению штатов.
— Может быть, поэтому я не встретил его фамилию в списке?
— Может быть такь, — равнодушно пожал плечами Шик. — Какое это сейчас уже имеет значение! Я встречал его потом пару раз в городе, такь, мельком. У меня после той истории осталось к нему неважное чувство. Мне и говорить-то с ним не хотелось…
— А жив он вообще? — выпалил я испуганно.
— Понятия не имею. Он ведь должен быть еще не старый человек… — помедлил и нерешительно добавил: — Если он прошёл через те передряги. Жизнь тогда стоила и в базарный день медный грош…
Я спросил на всякий случай:
— Вы не помните, как его звали?
— Алик. Его называли Алик, хотя, по-моему, он был Арон — если не ошибаюсь. У нас ведь считается стыдно носить такое еврейское местечковое имя, — Шик грустно улыбнулся: — Я тоже был Николаем. «Абрамом» тогда просто обзывали. В любой очереди или трамвае говорили: «Ну, ты, Абрам!» И будь ты сто раз Шлоймой, ты был все равно Абрам. Вот и я долго был «Николай Алексеевич»…
Я проснулся или очнулся от забытья, в котором прожил заново сегодняшний день. Умолкла грохочущая музыка внизу, осел в колодце ресторанный смрад, погас свет в окнах напротив, притухли голубые, сиреневые, синие сполохи на потолке. Но я отчетливо видел лицо гениального комедианта на старой фотографии, прислоненной к полупустой бутылке на столе. Мне и в сумраке были видны его разные глаза. Один еще пытался что-то рассмотреть впереди, другой был развернут вспять его жизни.
Он знал. Он просил нас извлечь урок из его судьбы.
Он безмолвно просил нас вспомнить его слова, он молча орал мне, немо бесновался, он молил нас догадаться о том, что уже говорил однажды:
«Основное явление театра —
Он знал.
25. УЛА. НЕКРОПОЛЬ
Мы, глухонемые и слепые донные жители, плохо представляем себе, что происходит в океанской толще, отделившей нас навсегда от мира, от поверхности жизни, от солнца.
Когда в телефоне что-то жалобно тинькнуло и разговор оборвался на полуслове, я уверилась окончательно, что последняя тоненькая ниточка лопнула навсегда. Но, по-видимому, из живой нормальной жизни спускаются в наши сумерки какие-то другие сигнальные веревочки и воздушные шланги, о существовании которых мы не догадываемся, — во всяком случае, однажды вынула из почтового ящика необыкновенный конверт длинный, синий, со слюдяным окошечком, в котором четко проступали буквы моего адреса и моего имени. И отправитель — Гинзбург Шимон, город Реховот.
И фиолетовыми чернилами поперек конверта надпись, сделанная на почте, — «Израиль».
Испуганно огляделась в пустом подъезде — проказа забушевала во мне — спрятала конверт в сумку, бросилась в лифт, и скрипящая кабина мучительно медленно ползла вверх, бесконечно долго, словно я ехала в ней на Луну.
Жесткая посадка, грохот железной створки, темнота, ключ не попадает в скважину.
Захлопнула дверь квартиры, трясущимися руками достала из стола ножницы — сердце ледяной жабой замерло под горлом. Отрезала краешек конверта, вытащила пачку бумаг. Иврит, русский, английский. Гербы, красная шнуровая печать, штампы, подписи, резолюции. Министерство иностранных дел. Иерусалим, Израиль. Консульский отдел. Разрешение на въезд: «…вам разрешен въезд в Израиль в качестве иммигранта». Нотариальное свидетельство. Вызов «А».
«Настоящим обращаюсь к соответствующим компетентным Советским Властям с убедительной просьбой о выдаче моей родственнице разрешения на выезд ко мне в Израиль на постоянное жительство.
Я и моя семья хорошо обеспечены и обладаем всеми средствами для предоставления моей сестре всего необходимого со дня ее приезда к нам.
Учитывая гуманное отношение Советских Властей к вопросу объединения разрозненных семей, надеюсь на положительное решение моей просьбы и просьбы моей сестры, за что заранее благодарю. Шимон Гинзбург».
Звон в ушах, пот выступил на лбу, сердце ожило и с клекотом рванулось в работу, не считая ритма, вышибая дух. Алешке не надо сейчас говорить, скажу, когда понесу документы в ОВИР. Для него так легче будет. Пока это надо стерпеть самой. Я не имею права отравлять ему оставшиеся нам вместе дни, недели или месяцы. Господи, как я боюсь!
Я надеюсь на положительное решение моей просьбы и просьбы моего брата…
За что я заранее тоже благодарю…
Поскольку я тоже учитываю гуманное отношение советских властей…