Петр и Алексей (Христос и Антихрист - 3)
Шрифт:
А плутовка, закрываясь веером, выставив из-под черного кружева юбки хорошенькую ножку' в серебряной туфельке, в розовом чулочке с золотыми стрелками, делала глазки и лукаво смеялась,- как будто в образе этой девочки сама богиня Фортуна, опять, как уже столько раз в жизни, улыбалась ему, суля успех, андреевскую ленту и графский титул.
Вставая, чтобы идти одеваться, он послал ей через улицу воздушный поцелуй, с галантнейшей улыбкой: казалось, Фортуне-блуднице улыбается бесстыдною улыбкой мертвый череп.
Царевич подозревал Езопку в шпионстве, в тайных сношениях с Толстым
Во время встряски выпала у него из кармана круглая жестянка, которую он тщательно прятал. Царевич поднял ее. Это была коробка "с французским чекуладом лепе
шечками" и вложенною в крышку запискою, которая начиналась так: "Милостивая моя Государыня, Евфросинья Феодоровна! Поелику сердце во мне не топорной работы, но рождено уже с нежнейшими чувствованиями..." А кончалась виршами:
Я не в своей мочи огнь утушить, Сердцем я болею, да чем пособить? Что всегда разлучно - без тебя скучно; Легче 6 тя не знати, нежель так страдати. отвергнешь, то в Везувий ввергнешь. Вместо подписи - две буквы: А. Р. "Александр Румянцев",- догадался царевич.
У него хватило духу не говорить Евфросинье об этой находке.
В тот же день Вейнгарт сообщил ему полученный, будто бы, от цесаря указ - в случае, ежели царевич жеЛает дальнейшей протекции, немедленно удалить от себя Евфросинью.
На самом деле указа не было; Вейнгарт только исполнял свое обещание Толстому: "я-де намерен его постращать, и хотя мне и неможно сего без указу чинить, однакож, увидим, что из того будет".
В ночь с 1 на 2 октября разразилось, наконец, сирокко. С особенной яростью выла буря на высоте Сант-Эльмо. Внутри замка, даже в плотно запертых покоях, шум ветра был так силен, как в каютах кораблей под самым сильным штормом. Сквозь голоса урагана - то волчий вой, то детский плач, то бешеный топот, как от бегущего стада, то скрежет и свист, как от исполинских птиц с железными крыльями - гул морского прибоя похож был на далекие раскаты пушечной пальбы. Казалось, там, за стенами, рушилось все, наступил конец мира, и бушует беспредельный хаос.
В покоях царевича было сыро и холодно. Но развести огонь в очаге нельзя было, потому что дым из трубы выбивало ветром. Ветер пронизывал стены, так что сквозняки ходили по комнате, пламя свечей колебалось, и капли воска на них застывали висячими длинными иглами. Царевич ходил быстрыми шагами взад и вперед по комнате. Угловатая черная тень его мелькала по белым стенам, то сокращалась, то вытягивалась, упираясь в потолок, переламывалась.
Евфросинья, сидя с ногами в кресле и кутаясь в шубку, следила за ним глазами, молча. Лицо ее казалось равнодушным. Только в углу рта что-то дрожало едва уловимою дрожью, да пальцы однообразным движением то расплетали, то скручивали оторванный от застежки на шубе золотой шнурок.
Все было так же, как полтора месяца назад, в тот день, когда получил он радостные вести.
Царевич,
– Делать нечего, маменька! Собирайся-ка в путь. Завтра к папе в Рим поедем. Кардинал мне тутошний сказывал, папа-де примет под свою протекцию... Евфросинья пожала плечами.
– Пустое, царевич! Когда и цесарь держать не хочет девку зазорную, так где уж папе. Ему, чай, нельзя, и по чину духовному. И войска нет, чтоб защищать, коли батюшка тебя с оружием будет требовать.
– Как же быть, как же быть, Афросьюшка?..всплеснул он руками в отчаяньи.- Указ получен от цесаря, чтоб отлучить тебя немедленно. До утра едва ждать согласились. Того гляди, силой отнимут. Бежать, бежать надо скорее!..
– Куда бежать-то? Везде поймают. Все равно один конец - поезжай к отцу.
– И ты, и ты, Афрося! Напели тебе, видно. Толстой да Румянцев, а ты и уши развесила.
– Петр Андреич добра тебе хочет.
– Добра!.. Что ты смыслишь? Молчи уж, бабаволос долог, ум короток! Аль думаешь, не запытают и тебя? Не мысли того. И на брюхо не посмотрят: у насде то не диво, что девки на дыбах раживали...
– Да ведь батюшка милость обещал.
– Знаю, знаю батюшкины милости. Вот они мне где!-показал он себе на затылок.-Папа не приметтак во Францию, в Англию, к Шведу, к Турку, к черту на рога, только не к батюшке! Не смей ты мне и говорить об этом никогда, Евфросинья, слышишь, не смей!..
– Воля твоя, царевич. А только я с тобой к папе не поеду,- произнесла она тихо.
– Как не поедешь? Это ты что еще вздумала?
– Не поеду,- повторила она все так же спокойно, глядя ему в глаза пристально.- Я уж и Петру Андреи
чу сказывала: не поеду-де с царевичем никуды, кроме батюшки; пусть едет один, куда знает, а я не поеду.
– Что ты, что ты, Афросьюшка?- заговорил он, бледнея, вдруг изменившимся голосом.- Христос с тобою, маменька! Да разве... о. Господи!... разве я могу без тебя?..
– Как знаешь, царевич. А только я не поеду. И не проси.
Она оторвала от петли и бросила шнурок на пол.
– Одурела ты, девка, что ль?- крикнул он, сжимая кулаки, с внезапною злобою.- Возьму, так поедешь! Много ты на себя воли берешь! Аль забыла, кем была?
– Кем была, тем и осталась: его царского величества, государя моего, Петра Алексеича раба верная. Куда царь велит, туда и поеду. Из воли его не выйду. С тобой против отца не пойду.
– Вот ты как, вот ты как заговорила!.. С Толстым да с Румянцевым снюхалась, со злодеями моими, с убийцами!.. За все, за все добро мое, за всю любовь!.. Змея подколодная! Хамка, отродие хамово...
– Вольно тебе, царевич, лаяться! Да что же толку? Как сказала, так и сделаю.
Ему стало страшно. Даже злоба прошла. Он весь ослабел, изнемог, опустился в кресло рядом с нею, взял ее за руку и старался заглянуть ей в глаза:
– Афросьюшка, маменька, друг мой сердешненький, что же, что же это такое? Господи! Время ли ссориться? Зачем так говоришь? Знаю, что того не сделаешь - одного в такой беде не покинешь - не меня, так Селебеного, чай, пожалеешь?..
Она не отвечала, не смотрела, не двигалась - точно мертвая.