Петр и Алексей (Христос и Антихрист - 3)
Шрифт:
Он как будто в первый раз видел эти глаза, горящие грозным тусклым огнем, эти полураскрытые, жаркие губы; чувствовал это скользящее, Как змея, трепещущее тело. "Вот она какая!"-думал он с блаженным удивлением.
– А ты думал, ласкать не умею?- как будто угадывая мысль его, засмеялась она тихим смехом, который зажег в нем всю кровь.- Погоди, ужо так ли еще приласкаю... Только утоли ты, утоли мое сердце глупое, сделай, о чем попрошу, чтоб знала я, что любишь ты меня, как я тебя - до смерти!.. Ох, жизнь моя, любонька, лапушка!.. Сделаешь? Сделаешь?..
– Все сделай"! Видит Бог, нет того на свете, чего бы не сделал. На смерть пойду - только скажи...
Она не шепнула, а как будто вздохнула чуть слышным вздохом: - Вернись к отцу!
И опять, как давеча, сердце у него замерло от ужаса. Почудилось, что из-под нежной руки тянется и хватает его за сердце железная рука батюшки. "Лжет!"-
– Тошно мне,- продолжала она,- ох, смерть моя, тошнехонько - во грехе с тобой да в беззаконьи жить! Не хочу быть девкой зазорною, хочу быть женою честною пред людьми и пред Богом! Говоришь: и ныне-де я тебе все равно что жена. Да полно, какая жена? Венчали вокруг ели, а черти пели. И мальчик-то наш, Селебеный, приблудным родится. А как вернешься к отцу, так и женишься. И Толстой говорит: пусть-де царевич предложит батюшке, что вернется, когда позволят жениться; а батюшка, говорит, еще и рад сему будет, только б-де он, царевич, от царства отрекся да жил в деревнях на покое. Что-де на рабе жениться, что клобук одеть - едино не бывать ему же царем. А мне-то, светик мой, Алешенька, только того и надобно. Боюсь я, ох, родненький, царства-то я пуще всего и боюсь! Как станешь царем - не до меня тебе будет. Голова кругом пойдет. Царям любить некогда. Не хочу быть царицей постылою, хочу быть любонькой твоею вечною! Любовь моя - царство мое! Уедем в деревни, либо в Порецкое, либо в Рождествено, будем в тишине да в покое жить, я да ты, да Селебеный - ни до чего нам дела не будет... Ох, сердце мое, жизнь моя, радость моя!.. Аль не хочешь? Не сделаешь... Аль царства жаль?..
– Что спрашиваешь, маменька? Сама знаешь-сделаю...
– Вернешься к отцу?
– Вернусь.
Ему казалось, что теперь происходит обратное тому, что произошло между ними когда-то: уже не он - ею, а она овладевала им силою; ее поцелуи подобны были ранам, ее ласки - убийству.
Вдруг она вся замерла, тихонько его отстраняя, отталкивая и вздохнула опять чуть слышным вздохом: - Клянись!
Он колебался, как самоубийца в последнюю минуту, когда уже занес над собою нож. Но все-таки сказал: - Богом клянусь!
Она потушила свечу и обняла его всего одной бесконечною ласкою, глубокою и страшною как смерть.
Ему казалось, что он летит с нею, ведьмою, белою дьяволицей, в бездонную тьму на крыльях урагана.
Он знал, что это - погибель, конец всему, и рад был концу.
На следующий день, 3 октября. Толстой писал царю в Петербург:
"Всемилостивейший Государь! Сим нашим всеподданнейшим доносим, что сын вашего величества, его высочество государь царевич Алексей Петрович изволил нам сего числа объявить свое намерение: оставя все прежние противления, повинуется указу вашего величества и к вам в С.-Питербурх едет беспрекословно с нами, о чем изволил к вашему величеству саморучно писать и оное письмо изволил нам отдать незапечатанное, чтобы его к вашему величеству под своим кувертом послали, с которого при сем копия приложена, а оригинальное мы оставили у себя, опасаясь при сем случае отпустить. Изволит предлагать токмо две кондиции: первая: дабы ему жить в его деревнях, которые близ С.-Питербурха; а другая: чтоб ему жениться на той девке, которая ныне при нем. И когда мы его сначала склоняли, чтобы к вашему величеству поехал, он без того и мыслить не хотел, ежели вышеписанные кондиции ему позволены не будут. Зело, государь, стужает, чтобы мы ему исходатайствовали от вашего величества позволения обвенчаться с тою девкою, не доезжая до С.-Питербурха. И хотя сии государственные кондиции паче меры тягостны, однакож, я и без указу осмелился на них позволить словесно. О сем я вашему величеству мое слабое мнение доношу: ежели нет в том какой противности,- чтоб ему на то позволить, для того, что он тем весьма покажет себя во весь свет, какого он состояния, еже не от какой обиды ушел, токмо для той девки; другое, что цесаря весьма огорчит, и он уже никогда ему ни в чем верить не будет; третье, что уже отнимется опасность о его пристойной женитьбе к доброму свойству, от чего еще и здесь не безопасно. И ежели на то позволишь, государь,- изволил бы ко мне в письме своем, при других делах, о том написать, чтоб я ему мог показать, а не отдать. А ежели ваше величество изволит рассудить, что непристойно тому быть, то не благоволишь ли его токмо ныне милостиво обнадежить, что может то сделаться не в чужом, но в нашем государстве, чтоб он, будучи тем обнадежен, не мыслил чего иного и ехал к вам без всякого сумнения. И благоволи, государь, о возвращении к вам сына вашего содержать несколько времени секретно для того: когда
Мы уповаем выехать из Неаполя сего октября в 6, или конечно в 7 день. Однакож, царевич изволит прежде съездить в Бар, видеть мощи св. Николая, куда и мы с ним поедем. К тому же дороги в горах безмерно злые, и хотя б, нигде не медля, ехать, но поспешить невозможно. А оная девка ныне брюхата уже четвертый, аль пятый месяц, и сия причина путь наш продолжить может, понеже он для нее скоро не поедет: ибо невозможно описать, как ее любит и какое об ней попечение имеет.
И так, с рабскою покорностью и высоким решпектом всеподданнейше пребываем Петр Толстой
P. S. А когда, государь, благоволит Бог мне быть в С.-Питербурхе, уже безопасно буду хвалить Италию и штрафу за то пить не буду, понеже не токмо действительный поход, но и одно намерение быть в Италии добрый эффект вашему величеству и всему Российскому государству принесло".
Он писал также резиденту Веселовскому в Вену:
"Содержите все в высшем секрете, из опасения чтобы какой дьявол не написал к царевичу и не устрашил бы его от поездки. Какие в сем деле чинились трудности, одному Богу известно! О наших чудесах истинно описать не могу".
Петр Андреевич сидел ночью один в своих покоях в гостинице Трех Королей за письменным столом перед свечкою.
Окончив письмо государю и сняв копию с письма царевича, он взял сургуч, чтобы запечатать их вместе в один
конверт. Но отложил его, еще раз перечел подлинное письмо царевича, глубоко, отрадно вздохнул, открыл золотую табакерку, вынул понюшку и, растирая табак между пальцами, с тихой улыбкой задумался. Он едва верил своему счастью. Ведь еще сегодня утром он был в таком отчаяньи, что, получив записку от царевича: "самую нужду имею с тобою говорить, что не без пользы будет",- не хотел к нему ехать: "только-де разговорами время продолжает".
И вот вдруг "замерзелаго упрямства" как не бывало он согласен на все. "Чудеса, истинно чудеса! Никто, как Бог, да св. Никола!.." Недаром Петр Андреевич всегда особенно чтил Николу и уповал- на "святую протекцию" Чудотворца. Рад был и ныне ехать с царевичем в Бар. "Есть-де за что угоднику свечку поставить!" Ну, конечно, кроме св. Николы, помогла и богиня Венус, которую он тоже чтил усердно: не постыдила-таки, вывезла матушка! Сегодня на прощанье поцеловал он ручку девке Афроське. Да что ручку - он бы и в ножки поклонился ей, как самой богине Венус. Молодец девка! Как оплела царевича! Ведь, не такой он дурак, чтоб не видеть, на что идет. В томто и дело, что слишком умен. "Сия генеральная регула,вспомнил Толстой одно из своих изречений,- что мудрых легко обмануть, понеже они, хотя и много чрезвычайного знают, однакож, ординарного в жизни не ведают, в чем наибольшая нужда; ведать разум и нрав человеческий великая философия, и труднее людей знать, нежели многие книги наизусть помнить".
С какою беспечною легкостью, с каким веселым лицом объявил сегодня царевич, что едет к отцу. Он был точно сонный или пьяный; все время смеялся каким-то жутким, жалким смехом.
"Ах, бедненький, бедненький!- сокрушенно покачал Петр Андреевич головою и, затянувшись понюшкою, смахнул слезинку, которая выступила на глазах, не то от табаку, не то от жалости.- Яко агнец безгласный ведом на заклание. Помоги ему, Господь!"
Петр Андреевич имел сердце доброе и даже чувствительное.
"Да, жаль, а делать нечего,- утешился он тотчас, на то и щука в море, чтоб карась не дремал! Дружба дружбою, а служба службою". Заслужил-таки он, Толстой, царю и отечеству, не ударил лицом в грязь, оказался достойным учеником Николы Макиавеля, увенчал свое поприще: теперь уже сама планета счастия сойдет к нему на грудь андреевской звездою - будут, будут графами Толстые и ежели в веках грядущих прославятся, достигнут чинов высочайших, то вспомнят и Петра Андреевича! "Ныне отпущаеши раба Твоего, Господи!".
Мысли эти наполнили сердце его почти шаловливою резвостью. Он вдруг почувствовал себя молодым, как будто лет сорок с плеч долой. Кажется, так бы и пустился в пляс, точно на руках и ногах выросли крылышки, как у бога Меркурия.
Он держал сургуч над пламенем свечи. Пламя дрожало, и огромная тень голого черепа - он снял на ночь парик - прыгала на стене, словно плясала и корчила шутовские рожи, и смеялась, как мертвый череп. Закипели, закапали красные, как кровь, густые капли сургуча. И он тихонько напевал свою любимую песенку: