Петр Ильич Чайковский
Шрифт:
Близкий друг Чайковского Кашкин вспоминал как-то, что когда Петру Ильичу случалось, уже будучи профессором Московской консерватории, рассказывать о какой-либо несправедливости, свидетелем или жертвой которой он был в детстве, голос рассказчика дрожал от негодования, он бледнел и волновался, как будто все это случилось только что. Так глубоко врезались в память эти впечатления, так, иными словами, сильно они были пережиты в те давние-давние времена.
Возможно, что уже тогда он искал за роялем способа излить душу. По свидетельству своего брата Модеста, Петр Ильич на вопрос, когда он начал сочинять, обычно отвечал: с тех пор, как узнал музыку. А музыка звучала вокруг Петра Ильича с того момента, как он помнил себя. Сила и глубина музыкальных впечатлений проявлялись уже у пяти-шестилетнего Чайковского. Именно в это время у него сложился внутренний слух, позволявший ему «слышать музыку» в полной тишине и не подходя к роялю. Первое проявление внутреннего слуха
Через два-три года, в тяжелую для себя пору Петя рассказывает в письме к Фанни, уже оставившей к тому времени дом Чайковских, что старается по возможности не покидать рояля, который служит ему утешением.
Однако маленький Чайковский был не только музыкантом, но и поэтом. Бережно сохраненные его воспитательницей стихотворения семи-восьмилетнего Пети дают нам возможность на миг заглянуть в духовный мир ребенка.
В 1848 году мальчик пишет стихотворение «О моей Родине» [5] . «Любимая Родина! — восклицает он, — я хотел бы никогда не покидать тебя. Здесь я живу, здесь и умру. Любимая моя Родина, дорогая моя страна! Никогда не пойду я туда, к чужеземным народам. Я чту тебя, и никого, кроме тебя». В другом стихотворении он мысленно переносится в далекие края и от всей души предается тоске по родине; «Помнишь, сестра, луга, такие красивые? Помнишь Россию, любимую страну? Помнишь, сестра, как мы с тобою были счастливы тогда? Мы собирали цветы, ели плоды. Мы были как птицы, что летом поют и порхают по цветам… Как соловей, поющий летом». Горячее чувство пробивается сквозь условно-поэтические обороты речи и согревает наивную детскую форму стиха.
5
Приводим выдержки в переводе. Как почти все стихотворения Чайковского этих лет, оно написано по-французски.
Круг воткинских впечатлений Пети был не широк. Но неуловимые веяния проникали в семейный мирок Чайковских. За пределами домашнего уюта лежал суровый большой мир, о котором мальчик знал мало. На заводе стучали тяжелые молоты, плавилось железо, ковались якоря и цепи для флота. У печей и молотов, за горнами и наковальнями стояли закопченные усталые люди. В верховьях Вотки сотни углежогов выжигали на лесных дачах древесный уголь. С Камы бурлаки бечевой поднимали вверх по течению Вотки коломенки, груженные чугунными чушками Гороблагодатских заводов. По санному пути везли тяжелую казенную кладь рослые, до бровей заросшие инеем дремучие мужики в овчинных тулупах. И почти все это, за вычетом немногих вольнонаемных рабочих, были крепостные, подневольные люди. Передовая техника Воткинского завода стояла на гнилом основании.
В самый год рождения Петра Ильича начальник III отделения и шеф корпуса жандармов А. X. Бенкендорф, донося своему царственному покровителю о состоянии умов в 1840 году, с тревогою писал: «Мысль крестьян о свободе год от году более угрожает опасностию будущие времена России… [6] . [Она] тлеет между ними беспрерывно и в смутных обстоятельствах обнаруживается более или менее опасными вспышками… Кроется повсюду какое-то общее неудовольствие».
Накалялась почва и на Урале. Трагедия, разыгравшаяся год спустя в Ревде под Екатеринбургом (ныне Свердловском), говорит о многом. В движении ревдинских углежогов, завершившемся героическим вооруженным сопротивлением 15 апреля 1841 года, поражает не только широкий размах восстания, но и необыкновенные стойкость и сплоченность крепостных рабочих. Подавлявшим восстание надолго запомнились крики, несшиеся из толпы: «Все за одно!», «Теперь не прежнее время, чтобы покорились!» — и потом, когда перед началом стрельбы полиция начала отгонять женщин и детей, суровое: «Не тронь! Они наши жены и с нами умрут…»
6
Такой причудливый оборот речи («времена» вместо «временам», «кого» вместо «кому») допускался для большей торжественности в канцелярских бумагах того времени.
Петя ничего не знал о событиях в Ревде, ничего не слышал о тлеющей в сознании миллионов мысли о свободе. До него долетали только подобные долгому стону песни бурлаков, тоскующие напевы девушек и, уж наверное, молодецкие песни рыбаков, распевавших, как их волжские собратья, про то,
Как Стенька Разин в старину Кровавил волжскую волну…До поры до времени все это укладывалось где-то глубоко, на самое дно души, не оставляя приметных знаков в сознании
В эти ранние, чуткие годы мальчик живо почувствовал и северную русскую природу, и богатую русскую речь, и русский склад ума, и русскую красоту лиц — все, что он навсегда полюбил страстной любовью. Придет время — и в произведениях Чайковского оживут, углубятся впечатления детских лет, и русская жизнь зазвучит в них с новой правдой и новой красотой.
Глава III. СТРАШНОЕ ВРЕМЯ
Петербург… Барабанная дробь на рассвете. Резкие звуки кавалерийского горна, прорезающие однообразный вой ветра и унылый шум непогоды. Медный рев полковой музыки, и тяжелый солдатский шаг, от которого в дни парадов гудит и вздрагивает земля. Кивера, каски, треуголки, туго, до отказа затянутые ремни, до зеркального блеска натертые медные пуговицы с ширококрылым императорским орлом. Бешено скачущие по улицам фельдъегери и сонные будочники в полосатых будках.
Петербург… Низкое северное небо, щедро обдающее прохожих то мелким, как из сита, сиротливым дождиком, то холодной изморосью, то ледяной крупой. Вытянувшиеся в струнку дома, по чертежной линейке проведенные очертания улиц, каналов и площадей.
Зимними вечерами у парадных подъездов барских домов рядами выстраиваются сани и кареты, теснятся зеваки, глухо слышатся то горделиво-торжественные звуки полонеза, то задорная полька, то задумчивый вальс.
Семья И. П. и А. А. Чайковских. Крайний слева — Петя. С фотографии 1848 года.
Дом, где родился П. И. Чайковский, в городе Воткинске.
Здание Училища правоведения в Петербурге.
А на Адмиралтейской площади всю-то масленую гулкой утробой ахают барабаны, тонко свистят дудки, разлюли-люли заливаются гармоники. Напропалую чудят продрогшие на сыром ветру зазывалы, худенькие танцорки с посиневшими лицами, в осыпанных блестками легких нарядах пляшут перед сколоченными на скорую руку балаганами, усердно приманивая почтеннейшую публику. Здесь гуляет народ, подвыпивший, добродушный. Высоко, под самое небо, взлетают качели. Шумит нарядная карусель с вырезными фестончиками. Веселый гомон толпы, звонкое щелканье каленых орехов, треньканье балалайки, песни — все сливается в чудный праздничный шум…
Если закрыть глаза, можно на одно мгновенье вообразить, что вокруг шумитвоткинское пасхальное гулянье или ирбитская ярмарка. И можно всей душой веселиться, без помехи сосать леденцы, грызть орешки, не слыша в себе ноющего, неотвязного чувства тоски…
Но нет, ему надо улыбнуться, извиниться, вежливо ответить на возрос, уже трижды повторенный господином Вакаром, и вместе с ним подойти к разносчику игрушек. Маленькие деревянные барабанщики бьют в барабаны, часовые стоят у будок, взяв на караул, пушки стреляют деревянной пулькой на ниточке, скачут на конях казаки, заломив кивера набекрень, лихо гарцует перед ними бравый генерал.
— А вот еще занимательная игрушечка! Извольте только взглянуть, ваше благородие! — восклицает разбитной торгаш, извлекая из кучи фигурок не совсем обычную группу: на деревянной скамье — деревянный мужичок ничком, по бокам два других с розгами; достаточно повернуть проволочную рукоять, как они приходят в движение и удары с обеих сторон сыплются на лежащего.
— Назидательная игрушечка! — балагурит торговец. — Двадцать ли, тридцать ли «горячих» — все выполнит, все отлепортует, будьте спокойны, по господской воле, в полном акурате.