Петр Первый. 1672–1725
Шрифт:
Когда она впервые появилась в царской опочивальне и села у изголовья больного брата, Языков дерзко спросил, что царевна, собственно, тут делает. Софья ответила так, что первый постельничий прикусил язык, зыркнул глазами, ядовито улыбнулся. Федор Алексеевич пресек назревавшую ссору.
Зато обрадовался Милославский. Стал приходить к ней, беседовать. Ловко она отбрила этого наглеца, выскочку! Правильно, ведь она и он, Милославский, одного корня, одна семья, им надо держаться вместе. Кому, как не ей, законной дочери Алексея Михайловича, повлиять на государя, положить предел засилью никчемных людишек. Из его речей Софья быстро поняла расстановку сил. Против них Языков, Лихачев, Долгорукий, Голицыны, Хитрово, Стрешневы; опереться можно разве что на Хованского и братьев Толстых. Что говорить, тяжело, – в открытую не схватишься. Надо выжидать, не отходить от государя.
Теперь Софья безотлучно сидела у изголовья
Она приучала Кремль к себе, к тому, чтобы ее отсутствие вызывало недоумение и вопросы. Она оставалась равнодушной к косым взглядам приверженцев традиций, ее не смущала ни сила, ни количество ее врагов. Но, с тех пор как Милославский произнес фамилию Голицыных в числе ее противников, она безотступно думала об одном человеке – князе Василии Васильевиче Голицыне. Впервые увидев его в толпе окольничих, Софья задержала на нем свой взгляд чуть дольше, чем на других, – и запомнила сразу, всего: стройный, осанистый, длинные волнистые белокурые волосы, прямой породистый нос на продолговатом лице с мягкой светло-русой бородкой, вдумчивые голубые глаза, благородные маленькие руки… Отныне в любой толпе ее глаза безошибочно выхватывали его лицо, прежде всех остальных. Она видела, что он не такой, как все, – одет не богаче, а изысканнее, держится не величавее, а изящнее, образованный, иначе понимает, иначе говорит. Она надеялась, что иначе и думает. Ведь он не похож на других. Но и она не похожа на других. Неужели они – враги? Какая нелепость! Не может быть!..
Как-то раз Голицын обратился к Федору Алексеевичу с необычной просьбой. Речь шла о женщине, убившей мужа: ее по обычаю закопали в землю. Голицын просил откопать ее, пока не задохлась, и заключить в монастырь – так будет более по-христиански. Бояре возмутились. Как, помиловать убийцу мужа? Царь колебался. Софья горячо вмешалась, воззвала к патриарху Иоакиму, к брату, прося проявить милосердие. Патриарх не возражал. Послали гонца с приказом откопать виновную. Во взгляде Голицына Софья прочла благодарность.
Обстоятельства их знакомства неизвестны. Кажется, Голицын был в этом деле пассивной стороной. Софья сделалась для него необходимой раньше, чем он понял, что ему интересно с ней. Голицын страдал от окружавшего его безмолвия. Ведь говорить обо всем том, что он ежедневно слышит при дворе, – не все ли равно что немотствовать, бессмысленно мычать? Науки, искусства, законы для этих людей – пустой звук, они не способны понять даже свое убожество. Кваканьем не опишешь ничего, кроме болота. Тоскуя по ученой беседе, томясь в своем великолепном дворце, построенном и отделанном в итальянском вкусе, с дорогими венецианскими зеркалами, со стенами и потолками, расписанными картами звездного неба и знаками Зодиака, Голицын как праздника ожидал приезда новых иностранных послов или возвращения московских – хоть эти редко могли толком рассказать о том, что видели. Правда, под рукой всегда были кукуйские немцы, но их Голицын не особенно жаловал – в большинстве своем сволочь, наемная солдатня, отбросы цивилизованного мира. Предпочитал им заботливо подобранное мысленное общество благородных мужей: европейских философов, юристов, писателей. Книги говорили о вещах, событиях, делах, отношениях, людях, которых он не знал, не видел вокруг себя, но которые – странное дело – иной раз представлялись ему гораздо более вещественными, реальными, осязательными, чем все то, что окружало его. Живые цветы Тосканы распускались на морозных стеклах его кабинета, герои и боги толпились в передней, белоснежная тога на плечах взывала к деяниям великих римлян; и тогда его собственный дворец казался ему всего лишь прихотливой роскошной грезой, на мгновение украсившей беспробудный темный сон Охотного ряда. Порой от чтения делалось невыносимо тяжело. Кому здесь нужно все это? Кто воодушевлен стремлением распространить просвещение, улучшить нравы, насадить ростки свободы? Живем в своем затхлом углу, отгородились от остальных людей сатанинским высокомерием. А за этим забором-то что? Грязь, жестокость, грубость, невежество. Пьяниц прощаем, жалеем, а шахматистов кнутом наказываем. Тревожные мысли теснились в голове, выстраивались в проекты преобразований, просились на бумагу. Он записывал их, сверял с мнениями живущих и умерших авторитетов, исправлял, улучшал. Потом в отчаяние бросал перо. Для кого он это пишет – для себя?
Оказалось – и для нее. Оказалось, что с этой женщиной можно беседовать не только о литературе. Ее интересовали политика, богословие, торговля, военное дело, законодательство. Он не ожидал встретить с ее стороны такого глубокого понимания государственных вопросов. Однажды вместо очередной книги Голицын дал ей объемистую рукопись. Софья читала ее почти с испугом. Под пером Голицына извечные формы московской жизни ломались, отбрасывались, как устаревший хлам, как стесняющие оковы. Создание армии на иноземный манер, освобождение крестьян и наделение их землей, открытие светских школ и академий – нововведения затрагивали все привычное, застывшее в освященной веками неприкосновенности, изменяя до неузнаваемости лицо страны. Софья долго размышляла, хочет ли она жить в этой новой стране, но смогла твердо решить только то, что не хочет жить в старой, где ей уготован монастырь. Потом поняла: он герой, творец, людские обычаи и предрассудки сковывают его. Надо дать ему расправить крылья, подняться над толпой. Ведь и она стремится туда же – ввысь. Только там, наверху, они смогут быть вместе.
Отныне Софья знала, что борется за свое счастье. Соблазн предложить ему теперь же свою любовь она отвергла как желание, недостойное ни ее, ни его. Не наложницей – царицей войдет она к нему; не похоть неутоленную, а славу и величие принесет в дар. Мысль о том, что Голицын женат, даже не приходила ей в голову. Человеческие законы не для них.
А пока она решила показать ему, что они – вместе. В рукописи Голицына она встретила статью об отмене местничества. Эта мысль показалась ей весьма своевременной. Такой шаг несомненно привлечет на ее сторону, на их сторону всю массу худородных служилых людей. А какое удовольствие доставит ей наблюдать за тем, как вытянутся лица чванливых стариков, только и помышляющих о том, чтобы запереть ее обратно в терем! И Васенька увидит, что ей под силу многое, очень многое…
Обычай местничества заменял на Руси понятие аристократической чести. При назначении на военную, гражданскую или посольскую должность бояре и дворяне «считались местами», то есть отказывались служить под началом менее родовитого воеводы или дьяка. Каждый знатный род имел свою разрядную книгу, содержавшую запись того, когда и где члены этого рода занимали ту или иную должность, кем и чем командовали, под чьим начальством служили. И если в разрядной книге было указано, что при таком-то московском государе прадед такого-то князя начальствовал в передовом полку над прадедом князя этакого, то впредь никакое наказание не могло заставить потомков князя такого-то стерпеть бесчестье, служа под началом потомков князя этакого. Из-за местнических споров проигрывались сражения, срывались важные переговоры, однако местничество настолько прочно укоренилось в государственном обиходе, что никто из царей не смел посягнуть на него.
Допустить поражение в первом бою было нельзя. Софья использовала все имевшиеся у нее средства. Убеждала брата проявить твердость. Заручилась поддержкой патриарха. Поручила Милославскому задействовать старые связи. Ей даже удалось привлечь на свою сторону Языкова, который охотно согласился отвесить оплеуху родовитому боярству.
И вот, прежде чем при дворе успели сообразить, что к чему, на стол царю легла челобитная от выборных людей с просьбой отменить древний обычай, пагубный для государства.
В начале января 1682 года Федор Алексеевич назначил чрезвычайное сидение с боярами, на которое, по важности обсуждаемого вопроса, пригласил и патриарха с собором.
В Думной палате духовенство расселось справа от царского престола, бояре – слева, выборные встали вдоль стен. Все произошло на удивление быстро. После чтения челобитной слово взял царь. Он напомнил всем о своей обязанности блюсти Христову любовь среди подданных и объявил о державном желании уничтожить местничество. Затем поднялся патриарх с сильным словом против богомерзкого и для всех ратных и посольских дел вредоносного обычая. По окончании его речи Федор Алексеевич вопросил: по нынешнему ли выборных людей челобитью всем разрядам и чинам быть без мест или по-прежнему быть с местами?
Бояре, окольничие и думные, помявшись мало, отвечали: да будет как изволили царь и патриарх с собором.
По царскому приказу в передних сенях разожгли в котле огонь и побросали в него разрядные книги с записями чинов и мест.
– Начатое и совершенное дело соблюдайте впредь крепко и нерушимо, – обратился ко всем патриарх, – иначе бойтесь тяжкого церковного запрещения и государева гнева!
– Да будет так! – прозвучало в ответ.
С гордостью победителя Голицын наблюдал за тем, как огонь в котле пожирает боярскую гордость. Вот, значит, послужил не спеси боярской, а государству. Скинул-таки один тяжелый камень с российских плеч. Но должно быть, на губах его играла чуть заметная улыбка. Неужели это действительно сделал он, потомок древнего голицынского рода? Ай-ай, что бы сказал покойный батюшка Василий Андреевич!..