Петр Первый
Шрифт:
— Все может быть…
Ивашка, видя, что битья и страданья больше не будет, надел шапку, подобрал сломанный кнут, сердито начал зашпиливать раскрытый воз. Отрок не уходил, не отвязывался. А может, и в самом деле это пропавший Алешка? Да что из того, — высоко, значит, птица поднялась. С большого ли ума признавать-то его — приличнее и не признавать… Все же глаз у Ивашки хитро стал щуриться.
— Отсюда бы мне в Москву надо, старуха велела соли купить, да денег ни полушки… Алтын бы пять али копеек восемь дали бы, за нами не пропадет, люди свои, отдадим…
— Батя, родной…
Алешка выхватил из кармана горсть, да не медных, —
Плохо бы отозвались Ваське Волкову его слова: «Мне-де царь — не указка», — спознаться бы ему с заплечными мастерами в приказе Тайных дел… Но, вскочив за Алексашкой в сени, он повис у него на руке, проволокся несколько по полу и, плача, умолил взять перстень с лалом, — сдернул с пальца…
— Смотри, дворянский сын, сволочь, — проговорил Алексашка, сажая дорогое кольцо на средний палец, — в последний раз тебя выручаю… Да еще Алешке Бровкину дашь за бесчестие деньгами али сукном… Понял?
Взглянув на лал, с усмешкой тряхнул париком и пошел на точеных каблуках, покачивая плечами… Давно ли люди на базарах его за виски таскали, нюхнув пироги с гнилой зайчатиной? Ах, какую силу стал брать человек!.. Волков понуро побрел к себе в каморку. Отомкнув сундук со звоном, бережно отыскал кусок сукна… До слез стало жалко, обидно… Кому? Мужицкому сыну, холопу, коего плетью поперек морды — дарить! Погоревал. Крикнул слугу:
— Отнеси первой Преображенской роты барабанщику Алексею Бровкину, — скажешь, мол, кланяюсь, чтоб между нами была любовь… — Вдруг, стиснув кулак, грозно — слуге: — Ты зубы-то не скаль, двину в зубы-то… С Алешкой говори тихо, человечно, бережно, — он, подлец, ныне опасный…
Алексашка Меньшиков искал Петра по всем палатам, где слуги накрывали праздничными уборами лавки и подоконники, стелили ковры, вешали слежавшиеся за долгие годы занавесы и шитые жемчугом застенки на образа… Наливали лампады. Стук и беготня раздавались по всему дворцу.
Петра он нашел одного в сеннике, только что убранном свахой, — пристройке без земляного наката на потолке (чтоб молодые легли спать не под землей, как в могиле). Петр был в царском для малого выхода платье. В руке все еще держал шелковый платочек, поданный ему, когда встречал сваху. Платочек был изорван в клочья зубами. Петр, вскользь взглянув на Алексашку, залился румянцем…
— Убранство красивое, — проговорил Алексашка певуче, — чисто в раю для ангелов приготовлено…
Петр разжал зубы и хохотнул. Указал на постель:
— Чепуха какая…
— Окажется молодая ладная, горячая, так — и не чепуха… Лопни глаза, мин херц, слаще этого ничего нет…
— Врешь ты все…
— Я-то с четырнадцати лет это знаю… Да еще какие шкуры-девки попадались… А твоя-то, говорят, распрекрасная краля…
Петр коротко передохнул. Опять оглянул бревенчатый сенник с высоко прорубленными в трех стенах цветными окошками. В простенках — тегеранские ковры, пол застлан ковром с птицами и единорогами. В углах воткнуто четыре стрелы, на каждой повешено по сорок соболей и калач. На двух сдвинутых лавках, на двадцати семи ржаных снопах, на семи перинах постлана шелковая постель со множеством подушек в жемчужных наволоках, сверху на них лежала меховая шапка. В ногах куньи одеяла. У постели стояли липовые бочки с пшеницей, рожью, овсом и ячменем…
— Что ж, ты так ее и не видел? — спросил Петр.
— Мы с Алешкой челядинцев подкупили и на крышу лазили. Никак нельзя… Невеста в потемках сидит, мать от нее ни на шаг, — сглазу боятся, чтобы не испортили… Сору не велено из ее светлицы выносить… Дядья Лопухины день и ночь по двору ходят с пищалями, саблями…
— Про Софью узнавал?
— Что ж, — побесилась, а разве она может запретить тебе жениться? Ты смотри, мин херц, как сядете с молодой за стол, ничего не ешь, не пей… А захочешь испить, оглянись на меня, я подам чашу, из нее и пей…
Петр опять укусил изорванный платочек.
— В слободу съездим? Никто чтоб не узнал… На часок… А?
— Не проси, мин херц, сейчас и не думай об Монсихе…
Петр вытянул шею, раздул ноздри, бледнея.
— Волю взял со мной говорить! (Схватил Алексашку за грудь, — отлетели пуговицы…) Осмелел? — Сопнув, тряхнул еще, но отпустил, и — спокойнее: — Принеси шубу поплоше… Выйду в огород, туда подашь сани…
Свадьбу сыграли в Преображенском. Званых, кроме Нарышкиных и невестиной родни, было мало: кое-кто из ближних бояр, да Борис Алексеевич Голицын, да Федор Юрьевич Ромодановский. Наталья Кирилловна позвала его в посаженые отцы. Царь Иван не мог быть за немочью, Софья в этот день уехала на богомолье.
Все было по древнему чину. Невесту привезли с утра во дворец и стали одевать. Сенные девки, вымытые в бане, в казенных венцах и телогреях, пели, не смолкая. Под их песни боярыни и подружки накладывали на невесту легкую сорочку и чулки, красного шелка длинную рубаху с жемчужными запястьями, китайского шелка летник с просторными, до полу, рукавами, чудно вышитыми травами и зверями, на шею убранное алмазами, бобровое, во все плечи, ожерелье, им так стянули горло, — Евдокия едва не обмерла. Поверх летника — широкий опашень клюквенного сукна со ста двадцатью финифтяными пуговицами, еще поверх — подволоку, сребротканую, на легком меху, мантию, тяжело шитую жемчугом. Пальцы унизали перстнями, уши оттянули звенящими серьгами. Волосы причесали так туго, что невеста не могла моргнуть глазами, косу переплели множеством лент, на голову воздели высокий, в виде города, венец.
Часам к трем Евдокия Ларионовна была чуть жива, — как восковая, сидела на собольей подушечке. Не могла даже глядеть на сласти, что были принесены в дубовом ларце от жениха в подарок: сахарные звери, пряники с оттиснутыми ликами угодников, огурцы, варенные в меду, орехи и изюм, крепенькие рязанские яблоки. По обычаю, здесь же находился костяной ларчик с рукодельем и другой, медный, вызолоченный, с кольцами и серьгами. Поверх лежал пучок березовых хворостин — розга.
Отец, окольничий Ларион Лопухин, коего с этого дня приказано звать Федором, то и дело входил, облизывая пересохшие губы: «Ну, как, ну, что невеста-то?» — жиловатый носик окостенел у него… Потоптавшись, спохватывался, уходил торопливо. Мать, Евстигнея Аникитовна, давно обмерла, привалившись к стене. Сенные девки, не евшие с зари, начали похрипывать.