Пётр Рябинкин
Шрифт:
Рябинкин медленно, протяжно всплывал из клейкой густой черноты, в которой он был утоплен, где все внутренности его разрывало от боли удушья, и, чем ближе он был к поверхности, тем сильнее становилась эта непереносимая боль.
И когда Рябинкин открыл глаза, он стал туманно различать своими почти незрячими, как у слепого, глазами равнодушное и бессмысленное человеческое лицо почти рядом со своим.
Потом голова с этим лицом качнулась, заморгала, пошевелила губами и издала какие-то звуки.
Рябинкин безразлично смотрел перед собой, ощущая свою раздавленность, ожидая нового
Но беспамятство не приходило, тело сопротивлялось ему, а Рябинкин не хотел сопротивляться, он хотел так ослабеть, чтоб больше ничего не было. Но не получалось. Жизнь еще оставалась при нем. Он ждал, когда она кончится. А она не кончалась. Рябинкин тупо смотрел на лицо немецкого сапера, которое, шевеля губами, произносило какие-то отрывистые, чуждые слова, звуки их раздражали Рябинкина своей настырностью - немец пытался что-то внушить ему.
И чем больше его раздражали эти чуждые звуки, тем сильнее мучила боль, и вместе с болью укреплялось угасшее было сознание, возвращая ему никчемную сейчас способность восстановить утраченное ощущение себя. Рябинкин, как бы мстя самому себе, сделал усилие, отгреб рукой землю от своего рта и затаился, ожидая от этого движения убивающей боли. Она пришла, но не убила. Только из прокушенной губы тепло потекла кровь.
Рябинкин слизнул ее и почувствовал жажду. И стал думать о воде.
И она увиделась ему, сверкающая, мягкая, и не было ей края, но она была неутоляющая, становилась все плотнее, и он стекленел в ней, затвердевал вместе с ней. Она давила его, выдавливая из него сердце.
Рябинкин очнулся. Стиснутые зубы его болели, и эта новая боль несколько ослабила главную боль.
Сапер смотрел на Рябинкина, как ему почудилось, с любопытным состраданием.
Рябинкин сплюнул кровь, напрягшись, повел глазами сначала на связанные руки сапера, потом на ноги и торжествующе усмехнулся. Сапер понял, прикрыл глаза и наклонил голову.
Рябинкин тоже понял немца.
И тогда Рябинкин сделал чудовищное усилие и высвободил подогнутую руку с наганом, в скобе которого коченел его скрюченный палец.
Он долго тянул руку, укладывая ее, как чужую, словно протез, почти у самого своего лица, упер в землю рукоятку o нагана, скосив глаза, стал целиться. Немец судорожно привстал. Но Рябинкин повелительным движением ствола что-то внушал ему. И немец догадался. Он сел и вытянул связанные в лодыжках ноги к Рябинкину.
Рябинкин наставил дуло револьвера на провод. Потом посмотрел вопросительно на немца.
Тот жалобно улыбнулся.
Рябинкин прислушался к своей боли, чтобы окончательно решить, насколько его хватит. Он не захотел приговаривать немца своей смертью к смерти в этом ровике, как бы заживо похоронить его в нем. Застрелить? Но ведь немец послушно ведет себя как пленный. Значит, нельзя его застрелить просто так, чтобы одним врагом стало меньше. Пусть уйдет со связанными руками к своим. Получится вроде живой листовки к противнику. Ведь кидают же иногда листовки наши летчики фрицам. Вот Рябинкин тоже выкинет своего фрица-листовку. А может, это просто жалость, перед
Немец смотрел на Рябинкина молча, выжидающе.
Рябинкин подумал: будь он на месте пленного, он бы лег на голову Рябинкину и задушил бы его, вдавливая в рыхлую землю.
Почему немец не сделал этого? Может, просто потому, что, задушив Рябинкина, ему все равно, связанному, не выбраться из щели? А разве с Рябинкиным ему выбраться?
Рябинкин в таком случае, конечно, о себе не подумал бы. Обрадовался бы только, что убил немца, и все.
Но ведь немец противился Рябинкину, когда подумал, что он погонит его по заминированному полю. Значит, он не трус. Значит, в башке у него что-то после всего шевелилось...
Рябинкин снова нацелил дуло нагана на провод, связывающий ноги сапера, нажал на спусковой крючок. Пуля не перебила провода. Он снова нажал - и опять неудача, и с четвертого выстрела то же самое.
Тогда, ожесточаясь своей неудачей, Рябинкин потянулся зубами к проводу. Это движение пронзило его ужасной болью, и он впал в беспамятство.
Очнулся он не скоро.
И никогда не узнал, что было потом...
IX
На рассвете тяжелые низкие тучи стали сочиться, течь, и все взмокло сыростью, заволокло парным сизым туманом, и разрывы снарядов тускло всплескивались в этом тумане желтыми вспышками и мгновенно гасли, будто потушенные дождем.
Группа бойцов под командованием старшины Курочкина покинула траншеи и вышла на поиск Рябинкина и Тутышкина. Судя по тому, как немцы всполошились и стали поспешно бить по ничейному пространству, было понятно, что захват "языка" состоялся. Но почему, как было обусловлено, Тутышкин, у которого ракетница, не дал сигнала, трассой ракеты обозначая то направление, по которому они с Рябинкиным намерены отходить? Командование ждало этого сигнала, чтобы обеспечить отход огневыми средствами.
Взрыв мины засекли сразу, но если б Рябинкин и Тутышкин оба на ней подорвались, - обнаружив это, немцы не стали бы после взрыва вести огонь с таким упорством. Значит, "язык" был все-таки уведен. Но кто-то же тогда подорвался на мине? Может, один из наших. Или, тоже возможно, какой-нибудь неловкий немец-сапер?
А раз немцы погнали на ничейную полосу автоматчиков, значит, они ищут своего, захваченного в плен. И, следуя принятой манере, фрицы брызжут из автоматов, не видя цели, но как бы расчищая для своей безопасности пространство.
Группе наших бойцов предстоит теперь дуэль впотьмах, в тумане с этими автоматчиками.
Обе стороны, послав солдат на ничейную полосу, прекратили артиллерийский огонь, чтобы не задеть своих.
Мертвая сизая плесень тумана особенно густа и светонепроницаема в низине; в пяти шагах, разделяющих бойца от бойца, оба выглядели как вертикальные тени, а еще несколько шагов, и они уже незримо растворялись в сыром туманном дыму.
Каждый звук мгновенно обволакивался как бы мягким ватным чехлом. Старшина Курочкин обладал способностью в опасности обретать упорное, невозмутимое спокойствие, и он отдавал команду глухим, утробным, повелительным голосом, словно на строевых занятиях.