Петр Великий. Последний царь и первый император
Шрифт:
Ягужинский знал хорошо, что такое была Польша и что такое было польское правительство, знал, как всякое дело совершалось здесь медленно, вяло, без единства и энергии; он знал, что никакое недоброжелательство не устоит против энергического действия со стороны России, которая, по его мнению, должна была твердо действовать в Польше и мягко, ласково в Курляндии; но, к отчаянию своему, Ягужинский видел, что со стороны России нет никакого решительного действия, что он оставлен без дальнейших инструкций, должен ограничиться одними словесными представлениями, которые в Польше не имели никакого действия. Он обратился к кабинет-секретарю Макарову, писал ему (7 января 1727 года), что Польша силою не может принудить курляндцев ни к чему и уже действует убеждениями; Россия, с своей стороны, должна обнадеживать курляндцев в сохранении их прав и никак не должна пугать их, чтобы не заставить броситься к Польше: «Остался в сем курляндском деле только сей ласковый способ. Мне не без удивления, – продолжает Ягужинский, – что понеже все сие неоднократно донесено и явно все дело изображено, что мне не пришлется указу, как далее поступать, а по данной мне инструкции более делать нечего, ибо поляки, видя словесные наши токмо представления, а действа по них никакого не опасаясь, не могут приведены быть к резону; мне бы хотя то в прибавок здесь говорить повелено было, что ежели не отменять своего намерения, то силою мы будем удерживать, и комиссаров в Курляндию не пустим. Так поступает с ними цесарь: ежели на пограничные обиды поляки не учинят сатисфакции, то пошлет в те места, откуда обида сделана, полк или два, и учинит сам себе сатисфакцию; не ныне, а по времени не миновать и с нашей стороны того. Князь Иван Юрьевич пишет ко мне из Киева, чтоб я о обидах тамошних здесь жаловался, ибо уж приходят нестерпимы. А здесь сколько жалоб не приносить, то исходатайствовать только, что назначат комиссаров для разводу пограничных ссор, а когда съедутся, то бог весть, а между тем обиды как чинятся так чинятся; к тому же интересован
Ягужинский кончил в Польше тем же, чем начал в Петербурге, в Петропавловском соборе – жалобою на Меншикова; в Петербурге жаловался он на личную обиду, в Польше на обиду государству, на презрение государственных интересов, которые так ясно понимали все дипломаты – Остерманы, Долгорукие, Ягужинские, Бестужевы, и которых не хотел понимать один Меншиков, дерзко въезжая поперек им.
И князь Василий Лукич Долгорукий, которому Ягужинский отдавал первенство над собой, называя человеком «бывалым и искусным», и князь Василий Лукич должен был кончить тем же. Его, как мы видели, отправили уполномоченным на другой пост, более опасный, в Стокгольм. Швеция, лишенная Петром своего прежнего значения, потерявшая столько земель на восточном берегу Балтийского моря, Швеция, разумеется, не могла дружелюбно относиться к России; не мог дружелюбно относиться к ней и король, имевший себе полноправного соперника в герцоге голштинском, зяте императрицы русской, которого права русское правительство обязалось поддерживать еще при Петре Великом. Понятно, что при таких отношениях Швецию легко было привлечь во враждебный для России так называемый Ганноверский союз между Англией, Францией, Нидерландами, Данией; на противной стороне находились – Австрия, Испания и Россия. Чтобы не допустить Швецию приступить к Ганноверскому союзу, и отправили в Стокгольм князя Василия Лукича. Долгорукий отвез 18.000 ефимков на раздачу кому надобно, да получил позволение давать обещание знатным особам на 100000 рублей, и больше.
Приехавши в Стокгольм, Долгорукий прежде всего должен был позаботиться о церемониале: надобно было поступить так, чтобы, с одной стороны, не унизить своего достоинства, с другой, не усилить своими требованиями раздражения против России, не ослабить и без того уже слабую русскую партию. Долгорукий, два раза бывший в Польше, привык к тому, что тамошние сенаторы, министры, гетманы, также саксонские министры и фельдмаршал Флеминг первые делали ему визиты; теперь в Швеции, думал он, такое же правление, как и в республике Польской, а министры всех республик монаршеским министрам первое место дают; конечно по всем церемониалам и резонам надлежало бы здешним сенаторам первые визиты мне отдать: но как бы не повредить делам в нынешнем столь деликатном случае и не умалить кредита доброжелательной партии? Долгорукий ухитрился так: не посылая никому сказывать о своем приезде и о своем характере, отправился с визитами по всем сенаторам, не в своей карете, на лакеях не было его ливреи. Сделавши эти визиты, которые не могли быть сочтены церемониальными, Долгорукий послал к первому министру с торжественным объявлением о своем приезде, а потом отправился и сам к нему с первым визитом. Русский уполномоченный немедленно же разузнал о состоянии дел, о положении партии, и нашел, что в доброжелательной к России партии нет никого «великой остроты». Главный из них – Цедергельм показался ему «остроты не пущей», как называют – «человек добрый; Гепкин его острее»; узнал, что королева «русского народа зело не любит». Долгорукому передали разговор короля с одним сенатором: король просил сенатора рассказать ему всю правду относительно партий, против него направленных, и какими способами русская императрица хочет лишить его шведского престола. Сенатор отвечал, что ничего не знает, ничего не слыхал. «Ваше императорское величество по сему изволите усмотреть (писал Долгорукий от 25 ноября 1726), какие от вашего императорского величества опасности королю внушены, и коли такое мнение имеет, как его склонить к постоянной с вашим императорским величеством дружбе? Я для сего намерен после аудиенции всяко искать, чтобы мне чаще короля видеть и, познавши способы, какими лучше могу, буду искать случаев, чтобы мне безопасность от вашего императорского величества ему внушить и тем бы то мнение, которое о вашем императорском величестве имеет, отнять; и потом, ежели усмотрю, что возможно и резоны показать, какая опасность ему от короля аглинского, только, как я слышу, его величество природы мнительной и верит мало знающим людям, которые при нем; с чужестранными в разговоры глубокие не входит, только разве что выслушивает; однако я буду случая искать ему все самому донести, а через людей – невозможно доброжелательным от меня того сказывать его величеству, а противные или убавят или прибавят; к тому же я еще никого не знаю, кого с кем послать; да и кроме того, я по всем резонам рассудил, что лучше мне самому то его величеству внушить. Я надеюсь, что аудиенциею моею здесь не замедлят, и что я успею съездить с визитами не токмо к мужчинам и к дамам, и, отдав визиты, могу их звать к себе; и для того намерен я был вчерашнего числа торжествовать тезоименитство вашего императорского величества и делал к тому приуготовление, а особливо намерен был для подлого народу пустить вина; некоторые из здешних мне сказывали, будто король для того аудиенциею медлит, дабы я того торжества не чинил, а особливо, чтоб подлого народа тем не ласкал, и хотя я о том королевского намерения подлинно и не ведаю, однако ж как скоро я о том услышал, тотчас пропустил голос, что я торжество отложил после аудиенции ден на десять и буду торжествовать хотя и не в самый тот день, и правда, что иного мне сделать невозможно, ибо ни одна дама ко мне не поедет, пока я визитов им не отдам, а прежде аудиенции сего мне сделать невозможно».
2 декабря Долгорукий имел аудиенцию; чтобы произвести выгодное впечатление щедростию, он подарил золотую шпагу с своим вензелем капитану, который привез его на яхте, капитан-поручику подарил серебряную посуду, рядовым матросам дал по два червонных, унтер-офицерам по шести. Цель была достигнута: все остались очень довольны, и Долгорукому рассказывали, что король приказал принести к себе шпагу и рассматривал ее.
Долгорукий начал хлопотать, нельзя ли сблизиться с Горном11, главою противной партии, нельзя ли короля и Гориа умягчить, чтобы по крайней мере в нынешний сейм не сделали акцессии (приступления к Ганноверскому союзу). Король обходился милостиво с русским уполномоченным, больше всех с ним разговаривал – но о посторонних делах; Долгорукий два раза был у жены Горна, однажды начал было говорить с мужем о деле, но не мог кончить. Явился новый, опасный противник, барон Спар, шведский министр при английском дворе, он нарочно приехал из Англии для сейма и, как дали знать Долгорукому, привез от английского короля (Георга Ганноверского) 5000 фунтов стерлингов, чтобы склонять к акцессии. Долгорукий познакомился с Спаром; они обедывали друг у друга, и у них бывали «разговоры более часа и споры великие». Но тут новая беда: противная акцессии сторона начала подозрительно смотреть на сближение Долгорукого с королем, Горном и Спаром. Заметив это, он стал внушать главным лицам партии, что прислан не праведных спасти, но грешных; «Не возмогу их к моей стороне отвратить, может быть наведу им подозрение от их стороны тем, что они со мною ласково обходятся; ежели же ни того, ни другого не сделаю, я тем ничего не утрачу, ибо я все способы употреблю к отвращению акцессии». Долгорукий все более и более убеждался, что бой далеко не равный: противная сторона сильна была двором и Горном: «Горн, человек острый и лукавый, надобно будет обходиться с ним с уменьем и зацеплять его тем, к чему он сроден и что ему надобно, а силою одолеть его зело трудно». Сколько было силы у партии короля и Горна, столько же слабости у партии противной, то есть доброжелательной к России: «Доброжелательная партия зело слаба и не смела, для того и принужден здесь острее делать и говорить, ибо они говорить не смеют, главные более других опасаются». Сейм показался Долгорукому ярмаркой: «Все торгуют и один про другого сказывает кому что дано: только смотрят, чтобы судом нельзя было изобличить, для того что та вина смертная». Английские деньги раздавались на этой ярмарке большими суммами; рассказывали, что сам король получает пенсию от короля английского, Горну дано 160.000 рублей на русские деньги.
Долгорукий исполнил обещание, 13 и 15 декабря отпраздновал именины императрицы вместо 24 ноября: 13-го обедали сенаторы, чужестранные министры и другие знатные особы с женами; 15 – бал и машкара; начался в 5 часов по полудни, кончился в 5 часов поутру; приглашены были все те, которые могут входить в знатные компании; гостей набралось человек с 500 и все ужинали; королевой была графиня Горн, вице-королевой графиня Делагарди, друг и родня жены Горна: она ее и выбрала; обе дамы выбрали в короли маршалка Плата, а в вице-короли племянника князя Долгорукого. По окончании бала хозяин хотел поднести подарки, графиням Горн и Делагарди и подослал спросить их – примут ли? Обе дамы отвечали, что отнюдь не могут принять.
Все средства были истощены к умягчению противной партии. Долгорукий потребовал конференции. Ему назначили графа Делагарди, графа Банира, графа Экеблата, канцлера Дибина, статс-секретаря Гепкина и канцелярии советника фон Кохена: все, громе Гепкина, противной партии. Своею акцессией
Долгорукий вместе с цесарским послом, Фрейтагом, употребили последние средства: предложили, что оба императорские двора будут давать Швеции ежегодно, в продолжении трех лет, субсидии по 200 000 рублей. Все напрасно! Акцессия была принята окончательно. Долгорукий писал от 28 марта: «По всем поступкам королевским и Горновым и их партии видится, что они мыслят о войне против России; и ежели они вскоре войны не начнут, то конечно за недостатком и за невозможностью, однако ж и на то вовсе обнадеживаться невозможно, для того что, как я слышу, усильно и неусыпно трудятся, чтоб им экономию и государственные доходы как возможно лучше исправить, войска, флот и прочее потребное к войне в доброе состояние привесть. Того для, для всякого опасного случая, нужно Выборг гарнизоном утвердить, также артиллерию, амуницию и провиант довольные к обороне в нем иметь». По получении этого донесения верховный тайный совет 11 апреля определил, чтобы Долгорукий, призвавши членов доброжелательной к России партии, изъяснил им, что акцессия заставит Россию принять сильные меры, и требовал, чтоб они, для предупреждения войны, старались сами, вместе с ним, Долгоруким, о распущении сейма: Англия грозит выслать эскадру в Балтийское море, следовательно Россия должна привести себя в оборонительное состояние; это вооружение не должно беспокоить шведов, если они сами не начнут ничего враждебного. Один только голос раздался против решения совета, голос князя Меншикова, и Долгорукий немедленно донес, что в Швеции не боятся России; шведский министр в Петербурге, Цедеркрейц, донес, что при императорском дворе между некоторыми из главных особ великие несогласия; частные письма из Петербурга подтверждают то же самое; Горн и его партия внушают всякому, что за акцессию со стороны России не может быть ничего. Шведов успокаивал не один Цедеркрейц; их успокаивал сам светлейший князь, писал к сенатору Дикеру, уверял его, что с русской стороны, несмотря на угрозы, Швеции нечего опасаться, потому что власть над войском в его руках, а он за эту услугу требует себе помощи от Швеции в случае нужды, потому что императрица тяжко больна. Таким образом и Долгорукий, остановленный в своей деятельности, имел право, подобно Ягужинскому, жаловаться на человека, который въехал поперек и в шведские дела.
II
Мы познакомились с некоторыми из птенцов Петра Великого, видели их на дипломатическом поприще и при решении важных вопросов внутренних; теперь мы должны взглянуть, как они действовали при решении других вопросов, самых для них близких.
По известному закону жизни человеческих обществ, всякое сильное движение, явление нового начала в жизни производит разделение, борьбу. Борьба эта бывает более или менее ожесточенная, происходит с большим или меньшим выбором средств, смотря по силе движения и по нравственному состоянию общества, по степени его просвещения, не говоря уже о других условиях, например, о народном характере. Движение, переворот, перелом, который испытала Россия в конце XVII и начале XVIII века, был один из самых сильных, какие только знает история. Долговременная неподвижность и застой условливали необычайную силу, стремительность, порывистость движения, как скоро в обществе была сознана необходимость выхода, необходимость нового. То, что другие народы принимали и переваривали, так сказать, постепенно, в продолжении многого времени, вся эта масса новых явлений и понятий нахлынула внезапно на русского человека и овладела его нравственным существом; другие племена, более слабые, не выдерживают подобного натиска, вымирают; крепкая натура нашего народа выдержала; но понятно, чего же это должно было ему стоить? Если он не пал от удара, то должен был сильно покачнуться, ошеломленный. Влияние, произведенное на голову русского человека приплывом массы новых понятий, разумеется, сейчас же обозначилось в языке, который неприятно задребежжал, как расстроенный инструмент, потерял прежний склад и лад, зазвучал множеством чужих звуков. Любопытно видеть, какое впечатление сильный приплыв новых понятий производил на лучшие головы еще в XVII веке: знаменитый Ордин-Нащокин один из первых подпал влиянию нового, чужого, и какую странную, тяжелую, темную речь употребляет он! Ему было тем труднее изворачиваться, что он не употреблял иностранных слов.
Русские послы в Европе. Гравюра XVIII века.
Этому состоянию умственному русского человека в эпоху преобразования соответствовало состояние нравственное. Всеми признана, хотя некоторыми и не охотно, неудовлетворительность нравственного состояния древнего русского общества: против стольких и таких свидетельств о ней спорить невозможно. Но понятно также, что движение, начавшееся в обществе во второй половине XVII века, и борьба, вследствие того происшедшая, могли только ухудшить нравственное состояние. Как ни печально бывает нравственное состояние в известном обществе, но если последнее живет, не рушится, значит существуют известные нравственные сдержки и связи, которые не дают ему окончательно распасться; но если это общество двинется, взволнуется в сильном перевороте, то связи необходимо ослабевают, иногда совершенно рушатся и общество подвергается сильному нравственному колебанию, шатости, смуте, пока нравственные связи снова окрепнут или заменятся новыми. Отсюда историческое положение, что переходное время есть самое печальное для общественной нравственности. Для России это переходное время, время шатости и смуты, началось не с политических преобразований, но с церковных, предшествовавших политическим. До второй половины XVII века авторитет церкви признавался всеми непреложно: выходки какого-нибудь князя Хворостинина были исключением. Но вот церковь делает необходимый шаг на пути исправлений, в установлении наряда богослужебного, в проповеди, наконец в пересмотре, поверке книг, – и следствием этого движения явился сильный упор в отставании старины, явилось разделение, борьба ожесточенная. Часть духовенства и мирян объявила поведение высших пастырей церкви незаконным, отказала им в повиновении, произвела раскол, и смутное время началось. Как в начале века господствовала смута политическая, вследствие того, что законность московского царя была заподозрена, подле царствующего града явился враждебный стан Тушинский: так теперь подле правительства церковного явился враждебный стан раскольнический, где порицалось, отвергалось это правительство, как незаконно действующее. Как во время смуты политической, народ зашатался, когда явились «два царя и двои люди несогласием», и не знали, кому и чему верить; так теперь смутился, зашатался народ, когда встало сопротивление правительству церковному. Следствия раскола не ограничились одним кругом явно отколовшихся от церкви: недоумения и холодность к церкви стали овладевать массами, не могшими дать себе ясного отчета в том, на чьей стороне правда? Точно так как прежде недоумение, равнодушие овладело массою, не знавшею, кто прав – царь ли Василий Шуйский, или тот, кто воюет с ним под именем Димитрия? На эту шатость и равнодушие к церкви, вследствие раскола, указывают современники Петра, которые хвалят его за то, что он мирскими средствами заставлял охладевших быть внимательными к церкви и ее требованиям.
А тут еще новые неблагоприятные условия: прежде учительство вообще принадлежало исключительно духовенству, а теперь раскольники взяли себе других учителей; для нераскольников же явились учители иностранные с своими религиозными воззрениями. Прежде высшее относительно знание принадлежало духовенству, сословию по преимуществу грамотному, обязанному быть грамотным; а теперь, вследствие требований преобразователя, другое сословие, служилые люди также получают обязанность быть грамотными, образованными и, имея более средств приобресть сначала внешний лоск образованности, получают чрез это большее внешнее преимущество пред духовенством. Прежде, когда духовенство было по преимуществу грамотным, образованным сословием, кто мог говорить о невежестве духовенства, кроме пастырей церкви на соборах? А теперь крестьянин Посошков говорит, что все зло происходит от невежества духовенства.