Петровка, 38
Шрифт:
— З-заговорит, — пообещал Садчиков, — и н-никакая он не железка. Он ржа по-одзаборная. Завтра у т-тебя с ним очная ставка будет.
— Не надо.
— Б-боишься?
— Нет, не боюсь, но все-таки не надо…
— Надо, милый, надо, — сказал комиссар, — так что ты мужайся. И чтоб без штучек мне. Без фортелей. Вот ручка, бери печенье, пей чаек, сиди и пиши мне все про дедушку Прохора. Подробно пиши, бумагу не жалей. Усек, Чита?
— Усек, товарищ комиссар.
— Ну тогда молодец. И запомни — гусь свинье не товарищ, так что ты меня впредь гражданином величай.
— Простите,
А Сударь-то наглец
Когда Читу увели в камеру, комиссар внимательно прочитал все написанное им, а потом передал Садчикову. Покачал головой, отошел к окну, закурил. Серый рассвет делал небо бездонным и близким. Было слышно, как дворники подметали улицы.
Сударь в камере не спал и поэтому, когда его привели на допрос, глядел волком и на комиссара и на Садчикова.
— Здравствуй, — сказал комиссар, — садись.
Сударь, подвинув к себе стул, сел.
— Благодарить надо.
— Спасибо.
— Что, не спится?
— Почему… Спится.
— Физиономия у тебя больно бодрая.
— От характера.
— Ш-шутник.
— А это от положения. В моем положении только и шутить.
— В твоем положении плакать надо, Ромин. Горючими слезами плакать.
— Москва слезам не верит.
— Это тоже правильно. Все на себя берешь?
— Что именно?
— Все.
— Я на себя ничего не беру. И если вы хотите со мной говорить по-человечески, прикажите, чтобы марафету дали.
— А еще чего хочешь?
— Больше ничего. Только я без марафета не человек, зря время тратим.
— Ч-человек, человек, — успокоил его Садчиков, — самый настоящий ч-человек.
— Что касается настоящего, — поправил комиссар, — то здесь я крупно сомневаюсь. Ну, Ромин? Милиционера на себя берешь?
— Тяжело.
— Да, пожалуй. Ну а кассу и скупку берешь?
— И еще Дом обуви, — усмехнулся Сударь, — там калоши понравились.
— Ах, калоши… Черненькие?
— Ага.
— С рубчиком?
— С ним.
— И с красным войлоком?
— Это внутри.
— Наблюдательный ты парень.
— А как же. Врожденные способности надо развивать.
— И память у тебя хорошая?
— Хорошая у меня память, ничего не забываю.
— Ну, молодец, Ромин, молодец. Ганкина-то Витьку помнишь? Ганкин, видимо, тоже не твой?
— Валите и Ганкина.
— Нет, Ганкин не твой. Ты обо всем этом деле с Ганкиным не знал. Это дело Прохора.
— Кого, кого?
— Прохора.
— Ах, Прохорова…
— Ну какой же ты молодец, Сударь! — сказал комиссар одобрительно. — Герой, супермен! И с Прохоровым неплохо придумал. Только малость переиграл, удивляться не надо было б, конечно, это ты верно сработал, а вот имя на фамилию менять — слишком уж игра точна, шов заглажен, а у меня глаз зоркий на это дело.
— В т-твоих интересах с-сказать нам правду, Ромин.
— Вы о моих интересах не заботьтесь, не надо.
— К-как знаешь. А заговорить — заговоришь. Все скажешь…
— Ничего я вам не скажу, обожаемые начальники. Ничего. Марафета подкинете — тогда, может, поговорим. Так, без протокола, по-семейному.
— Вот сукин сын, — удивленно сказал комиссар. — Ну и мерзавец.
— У вас сила, вы можете надо мной издеваться.
— У нас сила, это точно. А издеваться — так, Ромин, не издеваются. Издеваются над беззащитными женщинами в кассе и в скупке, над Ленькой Самсоновым, это называется — по большому счету — издеваться.
— А по малому?
— А т-ты наглец, парень, — сказал Садчиков. — Б-большой наглец.
— Дайте марафета, я тогда отойду, гражданин начальник.
— Хорошо, — сказал комиссар, — вопросов больше не будет. За два убийства и вооруженное ограбление полагается расстрел. Это ты знаешь. Чита, конечно, вместе с тобой не убивал — у него кишка тонка. Значит, убивал ты один. Вещественные доказательства у нас есть. Все. Иди. Иди, иди, — повторил комиссар, — конвой в той комнате. Иди. И помни: наше законодательство дает тебе возможность защищаться. И самому и с помощью адвоката. Помни: суд всегда учитывает, кто бил, а кто стоял рядом. Мы тоже к этому прислушиваемся. Если у тебя есть хоть малейший намек на алиби — выкладывай, мы будем этот твой малейший намек анализировать.
Сударь продолжал улыбаться, но было видно, как сильно он побледнел.
Прохор обдумывает
Прохор лежал и курил. Он курил спокойно, глубоко, с хрипом заглатывая дым, внимательно следил за тем, как вспыхивал красный тлеющий огонек и постепенно становился пепельно-черным.
Он все понял, Прохор. Когда он два раза позвонил Сударю и оба раза к телефону подошел один и тот же мужчина, Прохору все стало ясно: мальчики провалились, в остроге мальчики…
«Чита меня видел раз, видел с палкой, видел старым. Сударь ничего обо мне не знает. Девять миллионов — Москва с пригородами — иди ищи. Но найдут. Это точно. Они мильтона не простят. Доигрался, доигрался, старик. Раньше надо было дело с профессором решать. Раньше. А связей-то у меня не было, а что без них сделаешь, без проклятых? Поди держи картины-то в сарае — сгоришь, как ракета, они на это дело ЧК бросят, а в ЧК материал обо мне имеется, ох, имеется, спаси, господи, сохрани и помилуй… Чита им все выложит сразу же — нервы у обезьяны не сильные. Сударь выложит, но попозже, недельки через две. Когда они со всех сторон зажмут, тогда он и стукнет про меня. Что он знает? Во-первых, он знает про то, что у меня водится наркотик. Это для милиции козырь — они по этой цепке пойдут. Работать им придется долго, месяца три-четыре, это уж определенно. Да и то неизвестно, выйдут ли они на меня. Они могут на Фридке споткнуться — она ведь наркотик из аптеки мне перебросила. И опять-таки через третье лицо. Нет, тут, пожалуй, бояться нечего: у Фридки срок, им придется ее тягать из колонии, а это волокита, месяц пройдет, не меньше. Ладно. Это, пожалуй, отпадает. Ну, а что про меня Сударь знает во-вторых? Да вроде бы нечего. Милиционер? Тут экспертиза меня спасет, нет во мне силы, чтоб рукой человека повалить… Здоровьишко нынче уж не то… Если он развалится, что мы вместе мильтона били, — так и пусть разваливается, я-то в сознанку не пойду… Грабеж? А — Витьки нет, сгорел Витенька. Так что все верно — вроде бы выскочил я».