Петровские дни
Шрифт:
— Ах, Кузьмич, опять начал с колыбельки. Сказывай прямо, что тебе нужно.
— Ничего мне не нужно, — сурово и будто обидясь, огрызнулся Кузьмич. — А не могу я видеть у себя под носом беспутничанья и всякого…
— Чего? Чего?
— Души и тела погубления…
— Слава Создателю! Сказал наконец! — догадался Сашок, хотя отчасти смутился.
— Понял? Ну вот и мотай на ус, что я по моей любви к вам и ответственности пред родителями покойными и кольми паче…
— …Пред Господом Богом, — продолжал Сашок.
— Ну да… Пред Господом.
— Ты про пономариху?
— А то бишь про белого бычка. Понятно, про эту каналью-бабу.
— Чем она каналья?
— А тем, — закричал Кузьмич, — что не смей она, распутная баба, закидывать буркалы свои на отрока, чтобы опакостить его!
— Пустое всё это, Кузьмич… Какой я отрок? Эдак ты, говорю, до тридцати лет всё будешь меня величать.
— Вам след, — помолчав, заговорил Кузьмич спокойнее, — добропорядочно и богоугодно повенчаться законным браком с благородной и честной девицей, коли время пристало, а не срамиться и не пакостить себя. Вот что-с. Познакомься, найди девицу в Москве, бракосочетайся и будешь счастлив, обзаведёшься достойной супругой, княгиней. А возжаться тебе со всякой поганой бабой я не дам. И коли эта разгуляха пономариха ещё будет тут шататься около дома, я её исколочу до полусмерти… Батюшке пожалуюсь… В консисторию прошение на неё подам.
Сашок поднялся с места и заходил по комнате, засунув руки в панталоны и посвистывая, что означало досаду и гнев. А "пылить" при его скромности и кротости — ему случалось.
— Нечего свистать-то. Дело говорю, — заявил Кузьмич сердито. — Прямо в консисторию прошение подам. Она хоть и каналья, да спасибо, духовная… По мужу… И ей из консистории прикажут не развратничать с офицерами. А ничего не сделают ни пономарь, ни духовная консистория, то я её исколочу собственными руками. И Титку заставлю бить.
— Ну что же? Ты с Титкой. А я с ней. Кто кого одолеет, — проворчал Сашок.
— Что? Как ты с ней?
Сашок молчал и ходил, посвистывая.
— Да полно ты, свистун. Эдак ведь ты и душу свою, и тело своё, ещё покуда не грешные, — просвищешь… Отвечай лучше.
— Что отвечать? Я ответил. Ты хочешь драться. Молодую женщину бить. Ну я за неё вступлюсь.
— Вступишься? Стало, меня бить учнёшь?
Сашок молчал.
— Так, стало быть, что же? Порешил ты пропадать, душу губить. Говори, отчаянный!
— Да чего ты знаешь? — вдруг вскрикнул молодой человек, наступая на старика. — Чего ты знаешь? Может, я уже и давно душу-то с телом, как ты сказываешь, погубил.
— Что-о? — протянул Кузьмич, разинув рот и как-то присев, будто от удара по голове.
— Да. Чего ты знаешь? Вишь, пагуба мне от пономарихи твоей, когда я уже давно…
— Что-о?! Что-о? — заговорил Кузьмич и вдруг прибавил: — И всё-то врёшь. А я сдуру поверил.
— Ан не вру!
— Ан врёшь.
— Ан нет. В Петербурге зимой знаком был с Альмой.
— Какой Сальмой?
— Альма, а не Сальма! Шведка.
— Шведка?
— Ну да. Шведка. Красавица. И я… Я у неё был… Десять раз был. Товарищи познакомили… Да. А ты тут всё про душу, да про тело, да про пагубу. Потеха, ей-Богу. Немало в Питере надо мной смеялись товарищи. Ну вот я тогда и порешил…
Кузьмич ухватился за голову и стоял как поражённый громом.
— Скажи, что всё наболтал? Скажи, что морочишь? — произнёс он глухо.
— Ничего не морочу.
— Со шведкой Сальмой? Загубился?
— Какое же загубление? Всё так-то. Я один на весь полк сидел как какой монашек из-за тебя да твоих выдумок.
— Князинька! Александр Никитич! Если же это правда, что ты сказал, — едва слышно проговорил старик, — то я сейчас побегу в Москву-реку. Говори…
Сашок снова заходил по комнате и молчал.
— Говори. Скореючи! Прямо топиться, коли не углядел я, старый пёс.
— Больше мне сказывать нечего! — резко отозвался Сашок. — Мне надоело… Я к тому говорю, что если Катерина Ивановна мне нравится и я ей нравлюсь, а у неё муж, пономарь, дикобраз, то… То, стало быть, это наше дело и до тебя не касается. А это твоё погубление — всё глазам отвод. Морочанье. Прежде я с тобой соглашался, а потом по-своему всё рассудил. И вот в Петербурге я и… отважился… на это самое.
— Не верю, — замотал головой Кузьмич.
— Не верь, коли не хочешь.
Наступило молчание. Сашок ходил из угла в угол, а дядька стоял истуканом, слегка наклонясь вперёд, как пришибленный.
— Чудно, право! На что же и женщины на свете, коли не для мужчин. Всё эдак-то. Не все рано женятся. Успею и я в брак вступить.
— Слушай, — выговорил старик хрипло. — Ответствуй правду. Побожись вот на образ.
— Что? В чём ещё?
— Побожись про шведку, что соврал, чтобы только меня ошарашить.
— Да и не одна. Мало ли их в Питере было. Я только сказывать не хотел.
— Одна ли, сто ли — это едино! А ты побожися, что загубился. Побожися.
— Не хочу.
— Не хочешь. Стало, врёшь! — храбро и с оттенкам радости воскликнул дядька.
— Вот же тебе… Вот. Ей-Богу! Побожился. На вот! Шведка Альма. Да. Стало быть, Катерина-то Ивановна уж мне не диковина… первая…
— Побожился? — глухо спросил старик.
— Побожился. И ещё побожусь.
— Когда же это было? — ещё глуше произнёс старик.
— Зимой, сказываю тебе. На Масленой неделе познакомился и на третьей неделе…
— Поста!!
— Чего?
— Великим постом… На третьей неделе? Когда я говел, а ты всё пропадал, якобы у командира.
— Ну вот.
Кузьмич тихо повернулся, двинулся и тихо пошёл из комнаты. Сашок глядел вслед дядьке и не знал, как объяснить такой результат разговора.
"Неужели Кузьмич, узнав такое, рукой только махнул?", — думалось Сашку.
Вместе с тем молодой человек был доволен собой, что наконец объяснился с дядькой как следует — молодцом. Его уже давно раздражал этот старик своим обращением с ним как с "махоньким".