Петровские дни
Шрифт:
XXV
Тит уже давно собирался наведаться к бабусе и сестре, но Кузьмич не отпускал его. Наконец он добился своего и радостно пустился в путь в село Петровское. Он нашёл дома только сестру, а старуха была на своём огороде. Расспросив её о бабушке, он, разумеется, принялся рассказывать тотчас о своём житье-бытье, о князе, о Кузьмиче, даже о пономарихе.
— Ну а каков князь. Драчун? — спросила Алёнка.
— Где там! Мухи не тронет, — ответил Тит восторженно. — Добреющий. Ласковый такой, тихий. Я отродясь
— Вишь ты… — раздумывая, выговорила девушка.
— И на это, Алёнушка, полагаю я, есть особливая причина.
— Красив да князь… Ну и влюбилась. Ничего нет особливого…
— Нет, я не про то… Я про его тихость да ласковость… Он, может, сам-то по себе и такой же, как все господа… Нет-нет и треснут чем попало… А ему, моему Лександру Микитичу, не до того… Мысли его ему мешают. Не до сыска, не до взыска, а до горести своей. Знаешь, так-то поётся.
— Да что же такое?
— А то, говорят тебе… Что он очень сам-то убивается. Полюбилась ему барышня Квощинская, Татьяна Петровна. Барышня — на диво. Ну и она тоже души в нём не чает.
— Ну а родители его противничают?
— Чьи? У него их никого. Сирота. Была тётушка. А теперь и её нет.
— Уехала?
— Как уехала? Не уехала, а померла…
— Стало, родители барышни не хотят его в зятья себе.
— И они хотят. И барин Квощинский, и барыня, и брат баринов — все хотят.
— Так что же тогда? Чего тянуть. Говори! — нетерпеливо вымолвила Алёнка.
— Говори? Чего же я буду говорить, когда не знаю. И никто не знает. Он, мой Лександр Микитич, от Татьяны Петровны без души. И все его полюбили. И все бы рады сейчас свадьбу сыграть. И он бы радёхонек… Разума от неё решился, сказывает Кузьмич. А Катерина Ивановна, говорит, совсем князю противна.
— Ну? Что же свадьба-то?
— Ну — нет ничего. Не выгорит. Печалуются все, а поделать ничего не могут. Запрет. И неведомо от кого! Чудно. Сам Кузьмич мне всё это сказывал.
И беседа брата с сестрой снова перешла на то же близкое ей дело, о Матюшке и его господах.
— Надо же эдакую напасть, что они разбогатели, — сказал Тит. — Но всё ж таки рублей за пятьдесят они дадут отпускную. Что им одним парнем больше или меньше.
— А где их взять! Пятьдесят-то рублей, — вздохнула Алёнка.
— У бабуси найдутся. Верно говорю. Она таится. А у неё есть они.
Алёнка помотала головой.
— Кабы были, бабуся давно бы их дала, — сказала она. — А их нету…
А пока брат с сестрой толковали о своих делах, их бабуся сидела на скамейке около своего огорода, а около неё была та же дама, живущая в палатах графа Разумовского. И это было не во второй, а уже в третий раз. После первой встречи и беседы со старухой дама снова появилась около огорода дня через три.
Параскева при виде её струхнула и желала укрыться, но это было совершенно невозможно среди гряд и голого поля.
Дама села на скамейку, ласково окликнула её и подозвала к себе.
В этот второй раз Параскева привыкла к своей "барыньке" и будто забыла, что она живёт в одном доме с самой царицей и даже видает её. Барынька ласково, просто и весело, притом прямо "по душе", беседовала со старухой о себе самой, о житье-бытье Параскевы, о её правнуках… Но просидела она недолго, спешила домой, опасаясь, что важная особа, при которой она состоит, может её хватиться, а вышла она без спросу.
Теперь в третий раз наведалась она к огороду, а Параскева, пришедшая было полоть картофель, завидя свою "касатку", поспешила к ней радостная. Уж очень долго не виделась она с новым другом.
Но подойдя и сев около дамы, Параскева удивлённо пригляделась и даже ахнула:
— И чтой-то ты, касатушка… Аль худо какое приключилось?
— Ничего, старушка… — отозвалась та.
А между тем по красивому лицу дамы можно было легко догадаться, что она была не только озабочена, а прямо грустна. Печальные глаза, казалось, были с краснотой, как если бы она плакала пред тем, как прийти.
— Я сто лет на свете живу. Забыла ты это… — заговорила Параскева. — Говори, касатушка, что у тебя на сердце. Говори, не бойся… Чужое дело всегда чужому человеку легче развести.
Дама стала уверять старуху, что ей просто нездоровится, но Параскева начала её расспрашивать, иногда отвечала сама, догадкой, и так умно, что дама постепенно многое рассказала. А всё это многое за сердце схватило добрую столетнюю старуху.
Параскева заохала, закачала головой и начала утирать сухие глаза, так как уже давно плакала без слёз.
— Вот оно что… И господам бывает хуже холопов. Вижу я, вижу, касатушка, рвут тебя як части. А всё вдовье твоё дело. Будь у тебя супруг, то заступился бы.
Дама улыбнулась, но печально.
— Горе-злосчастье ходит по свету… Куда придёт, отворяй ворота, что в мужичью избу, что в палаты боярские. Ему, говорю, не скажешь: проходи, мол, своей дорогой. Нет. А придёт оно, и не знаешь, как его изжить. Ни умом, ни силком, ни моленьем. Ничто не берёт его.
— Правда твоя, бабушка! — грустно отозвалась дама.
— Да-а! — протянула Параскева, вздыхая. — Инда смерть жалко тебя, мою касатушку. Ты красотка, умница, добрая. А тебя, вижу я, рвут на части. А люди, родимая, рвут хуже, чем собаки. А ещё тебе скажу, верь мне, старой, не вру… Есть, бывает такое, други-приятели хуже ворогов.
Дама улыбнулась невольно и подумала про себя: "Dieu me garde de mes amis, et de mes ennemis je me garderai moi-meme".
Параскева задумалась, приуныла, потом выговорила:
— Ну, вот что, моя золотая сударка…
И она запнулась, подумала ещё и наконец, вздохнув, сказала:
— Так уж и быть… Для тебя одной. Полюбилась ты мне гораздо, так что просто удивительно мне самой. Таковое ты, болезная, мне кажется, горе мыкаешь, что из жалости к тебе согрешить готова. Поняла?
— Нет, бабушка, не поняла ничего.