Пейпус-Озеро
Шрифт:
— Озеро вскрылось у берегов, — охнул Лука, лицо его вытянулось, и шапка полезла на затылок. — В жизнь не попасть… Давайте всем миром гайкать… Авось лодку подадут.
— А вдруг красный раз'езд? Перестреляют.
Николай Ребров поднял жердь и осторожно зашагал в опорках по ледяной воде, ощупывая жердью дно:
— Это наледь! Иди, товарищи, — закричал он. — Это с берега снег согнало, а лед осел…
Вода забурлила, зафыркала от четырех пар ног, как от винта парохода, луна расплескалась на тысячи головастиков и змеек, пустившихся в серебряный скользящий пляс. Вода не глубока,
Берег гол и темен, над ним чернел сонный лохматый лес, мертвящий свет луны трогал голубым взрыхленные сугробы на опушке. И так стремилась душа в этот родимый лес, к русским медведям, к русским лешим, к убогим избам с тараканами и вонью, к румяным молодицам, к девкам, к покрытым седым мохом мудрокаменным древним старикам. Лететь бы, лететь с граем, с криком, как желторотая стая воронят!
По подстывшей за ночь вязкой глине беглецы покарабкались наверх. Все закрестились, вздохнули полной грудью. Лука, на радостях, тотчас же после молитвы матюгнулся, погрозив кулаком за озеро:
— Гори эта армия огнем! Гори!!
Николай, всмотревшись в ночь, крикнул воспаленным голосом:
— Товарищи!.. А ведь на озере огонь. Это наши!
— Верно, — подтвердил Егоров, — я видал, хворост валялся.
Возбуждение сменилось небывалой дрожью, из уст путников вместо слов, вылетела непонятная гугня:
— О-го-ньку… Деде… де-ревню…
Ноющий зубастый холод вгрызался в организм и гулял в нем, как в коридоре, ноги то холодели, то вспыхивали, будто раскаленные иголки жалили их, как пчелы. Люди зашевелились, заметались. Потрескивая сучьями, шарились по лесу, искали деревню, деревня провалилась. Кто-то упал во тьме, кто-то кричал:
— Эй!.. Кто живой?..
И вот все четверо сбились в пустом брошенном сарае. Должно быть, развели костер, — не здесь, не там, неизвестно где, — должно быть, сушили рубище, прогревали тело, палили огнем, жгли сердце, кости, кровь, оттаивали замерзшую душу и глаза, но глаза смежались, душа смыкала крылья, а лунные лучи, в обнимку с лучами лесного мрака, плели крепкий, трудный сон.
Глава 22. Родные русские туманы.
Их разбудил холод. Рассветало. Смотрели друг на друга с острым удивлением. Они ли это, недавно бодрые, сильные, хорошо одетые, с поклажей за плечами?
— Барахла не приволокли с собой, зато, братцы, жизнь узнали, — сказал Лука Арефьич, борода его с правой стороны опалена, лицо, как и у прочих, в саже, в тепле. — Как-никак, а половина наших людей загибла, — опять сказал Лука и засопел.
В полуистлевшем рубище, в грязи, в прорехах, не люди — огородные пугалы — пошли искать деревню. А до деревни всего сажен пятьдесят. Леший ее, что ли, накрыл вчера шапкой-невидимкой?
Николай Ребров и Егоров завернули на огонек в бедную лачугу, Лука с Илюшиным — в избу побогаче.
— Ой, кормильцы, да откуда вы? — испугался старик, низенький и лохматый, в синих домотканных портках и рубахе. — По миру, что ли, собираете? Бог подаст,
Николай жадно ловил русскую мужицкую речь. И так мил, так дорог стал ему этот седой с прозеленью дед. Он шагнул к нему и обнял:
— Дедушка, родной!.. Мы из Эстонии…
— О-о-о, — изумился дед, от него пахло луком и овчиной. — Садись, ребята, коли так… Эй, бабка!..
У печки крепкая старуха в сарафане вытаскивала из пламени рогачом чугун.
— Ой, родименькие мои, ой, детушки, — она подошла к беглецам, подшибилась рукой и завсхлипывала. — Ой, не видали ли там моего Кузеньку, Юденич-генерал забрал его?
— Кузьма Рыбников, — пояснил старик. — Да где, нешто встретишь в вихоре в таком… Всех перемело-перекрутило… Хвиль-метель…
— А другого-то сынка нашего белые повесили… Не хотелось Юденичу служить. Удозорили, выволокли, да на березу… Ой, ой, — старуха закрестилась.
— Алексеем звать, — опять пояснил старик. — Алексей Рыбников. Похоронен здесь, на погосте…
— А третий-то в Красной армии… Письма пишет… Поцелуем письмо да поплачем…
— Звать Иван… С белыми не пожелал, дай бог. Не пожелал… Да… Слышь, старуха!.. Ребята-то устали, поди есть хотят… Дай-ка молочка… Хлеба-то нету…
— Нету, нету у нас хлеба-то… Давно нету… Ох, горе, горе… Ужо я молочка, да картошечки…
Николай пялил слипавшиеся глаза и поклевывал. В избе жарко, как в бане: разморило, бросало в сон.
— Иди, кормилец, посбирай, — проговорил старик Егорову. — Авось подадут хлебца-то. Тут есть, которые справные хрестьяне… Ничего, тебе подадут… И мы с старухой пожуем… Иди, милый… — Егоров ушел. Дед скрипел: — А коровка у нас есть, это верно. Отелилась… Да, да. Бычишку принесла, а надо бы телку. Это верно… Что ты будешь делать? А коня Юденич слопал… Нету лошадушки, безлошадные мы… Это верно. В камитетской бедноте… Плохая жизнь по Руси пошла, плохая. Наказал господь… Да. Все сулят лучше. И Ванька из Красной армии пишет: жди, отец, улучшенья… А плохо же, плохо кругом. Не глядели бы глазыньки мои…
Николай, как в люльке, и кто-то сказку говорит. Он открывает глаза, любопытно окидывает деда взглядом, шепчет:
— Наших трое на озере остались. Не было силы итти…
— Старуха, слышь?! — скрипит дед. — Еще трое… — и крестится. — Со святыми упокой… Как звать-то? С святыми упокой рабов божьих…
А нянькина сказка журчит опять.
— Ой, ой, — говорит старуха. — Это их душеньки, стало, прилетали сей ночи… Три раз в окошко по стеклышку, как птичка крылом, трепыхала… Встанем, поглядим со стариком: нет никого, темень, хвиль-метель.
— Дедушка, сделай милость, поезжай… Живы они, — еле ворочал языком Николай.
— Где живы!.. Мороз такой… А ладно, ужо к крестнику схожу… Крестник у меня, Панфил Кольцов… А я-то Никита Рыбников буду… да, да. Это верно. Ужо, схожу. Он с'ездит… Недалеко, говоришь? Ох и загинуло вашего брата, беглецов… Тыщи, тыщи. Не приведи, господь.
Полусонный Николай Ребров жадно ел и пил: хлеб, молоко, соленые прокисшие огурцы, картошку. Чем больше ел, тем сильней наваливался сон.
— Кусай, чего же ты! — кажется, Егоров, его голос, его смех.