Пиччинино
Шрифт:
— Брат мой! — сказал он, коснувшись его судорожно сжатой руки. — Неужели и вы умрете?
— Дал бы мне бог умереть вместо твоего друга! — с каким-то ожесточением против самого себя отвечал Кармело. — Я бы не страдал больше, и меня бы оплакивали. А теперь я буду мучиться всю жизнь, и никто не пожалеет обо мне!
— Друг, — сказал монах, швыряя пулю в сторону, — так-то ты ценишь преданность твоего брата?
— Моего брата! — повторил Пиччинино, поднося руку Микеле к своим губам. — Ты делал все это не из любви ко мне, я знаю, ты делал это ради своей чести. Ну, что ж! Ты победил мою ненависть, ибо сохранил свою. Но я-то обречен любить тебя!
Две слезы скатились по бледным щекам разбойника.
Было ли то порывом подлинного чувства, или нервной реакцией после
Крестьянин предложил для больного странное лекарство, но фра Анджело охотно на него согласился. То было какое-то полужидкое вещество; его находят по соседству в одном источнике, желтоватая вода которого содержит серу. Местные жители собирают эту грязь, хранят в каменных горшочках и применяют для пластыря — это их панацея. Фра Анджело приготовил повязку и наложил на рану разбойника. Затем он помыл его, одел в лохмотья, на месте купленные у крестьянина, смыл с Микеле и с себя кровь, которой они покрылись во время схватки, дал своим товарищам глотнуть вина и посадил Кармело на хозяйского мула. Он оставил крестьянину кругленькую сумму золотом, чтобы тот понял всю выгоду служения правому делу, а затем распрощался, взяв с хозяина клятву, что следующей ночью тот найдет тело Маньяни и похоронит его достойно, как похоронил бы собственного сына.
— Моего собственного сына, — глухо сказал крестьянин, — того, которого швейцарцы убили у меня в прошлом году?
Такие слова внушили Микеле больше доверия к этому человеку, чем любые обещания и клятвы. Он в первый раз поглядел на него и заметил, сколько в его мрачном и худом лице напряженной решимости и огненного фанатизма. Это был не просто разбойник, но жадный волк, коршун, всегда готовый кинуться на окровавленную добычу, чтобы изорвать ее и насытить свою бешеную злобу ее внутренностями. Видно было, что ему всей жизни не хватит, чтобы отомстить за смерть сына. Он не предложил беглецам проводить их. Ему не терпелось поскорее исполнить свой долг гостеприимства по отношению к ним и пойти поглядеть, не осталось ли в замке хоть одного живого campiere, над которым он успел бы еще надругаться в его смертный час.
LII. ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Возвращение в Катанию троих беглецов заняло вдвое больше времени, чем их путь в Сперлингу. Пиччинино не под силу было ехать долго; одолеваемый лихорадкой, он то и дело припадал к шее мула. Тогда они делали остановку у пещеры или у каких-нибудь развалин, и монах был вынужден давать раненому глоток вина для подкрепления сил, хотя и понимал, что это усиливало жар.
Приходилось пробираться по крутым, труднодоступным дорогам, вернее даже избегать любых дорог, чтобы не подвергаться опасности неприятных встреч. Фра Анджело надеялся на полпути в Катанию заехать к одним бедным людям, на которых он мог положиться как на самого себя и которые могли бы принять раненого и позаботиться о нем. Но дом оказался пуст и уже почти весь обрушился. Нищета выгнала несчастных из их убежища — они не могли выплатить налога, которым была обложена хижина. Быть может, они их бросили в тюрьму.
Это было страшным разочарованием для монаха и его товарища. Они с умыслом взяли в сторону от мест, где орудовали разбойники, полагая, что к югу отсутствие бандитов делало полицию менее активной. Но когда единственное убежище, на которое они могли рассчитывать в этих горах, оказалось пустым, они по-настоящему встревожились. Напрасно Пиччинино уговаривал монаха и Микеле предоставить его собственной судьбе и напрасно убеждал их, будто, когда он останется один, нужда придаст ему, быть может, сверхъестественные силы. Они, разумеется, не согласились и, перебрав все средства, остановились на том, что было скорее и вернее, хоть и казалось отчаянным шагом: они решили везти Кармело во дворец Пальма-роза и скрывать его там до той поры, пока он не будет в состоянии бежать. Княгине достаточно было выразить хоть немного лояльности перед некоторыми людьми, чтобы отвести от себя всякие подозрения, а теперь, когда сам Микеле мог быть заподозрен в том, что приложил руку к освобождению Пиччинино, она, разумеется,
Несколько дней тому назад такие рассуждения показались бы юноше отвратительными, но последние события все больше и больше делали его сицилийцем и заставляли лучше понимать необходимость разных уловок. Поэтому он согласился с планом монаха, и теперь им оставалось только придумать, как пронести раненого во дворец, чтобы никто этого не заметил. Только это и было важно, потому что уединение, в котором жила Агата, ее немногочисленная и слепо преданная челядь, умение молчать верной камеристки Нунциаты, которая одна была вхожа в личные комнаты, да и многие другие обстоятельства обычно замкнутого образа жизни княгини — все это превращало такое убежище в самое надежное из всех возможных. К тому же в двух шагах был дворец Ла-Серра, куда они могли перенести раненого, в случае если дворец Пальмароза окажется небезопасным. Было решено, что Микеле пойдет вперед и явится к матери, с наступлением ночи. Он предупредит ее о прибытии раненого и поможет устроить все нужное для того, чтобы несколькими часами позже тайно провести Пиччинино во дворец.
Агата находилась в неописуемом беспокойстве, когда Нунциата объявила, что кто-то ожидает ее в молельне. Она кинулась туда и чуть не лишилась чувств, увидев рясу монаха, — она решила, что один из братьев из Бель-Пассо принес ей скорбную весть. Но как удачно ни переоделся Микеле, материнского глаза не обманешь, и, разразившись слезами, она заключила сына в объятия.
Микеле скрыл от нее, через какие опасности прошел, — он знал, что ей придется догадаться о них довольно скоро, когда весть об освобождении Пиччинино распространится в их краях. Он сказал ей только, что ездил разыскивать брата и нашел его в одном отдаленном потайном месте, где тот умирал без всякой помощи; что он приведет его к ней, и пусть она позаботится о Пиччинино, пока он не подготовит ему другое убежище.
Раненого без помех доставили глубокой ночью. Однако он не мог так горделиво взбежать по лавовой лестнице, как в прошлый раз. Его силы таяли на глазах. Фра Анджело был вынужден до самого верха нести его на руках. Он едва узнал Агату и несколько дней находился между жизнью и смертью.
Мила, которой сказали, что Маньяни по поручению Микеле отправился в Палермо, сначала успокоилась. Но проходили дни, Маньяни не возвращался, и его семья стала удивляться и тревожиться, Микеле объявил, будто получил от него письмо — он-де уехал в Рим, все ради Микеле. Позже он уверял их, будто по одному важному тайному делу, связанному с семьей Пальмароза, Маньяни пришлось отправиться в Милан, в Венецию, в Вену. Да мало ли куда! И его заставляли путешествовать годы, а ради успокоения и утешения родных им читали (ведь те сами не умели читать) отрывки из будто бы написанных им писем и часто передавали деньги, которые он будто бы присылал для них.
Семья Маньяни богатела и дивилась удачам бедного Антонио. Они печалились, но жили надеждами. Его старая мать умерла, скорбя, что не может обнять его на прощание, но поручила Микеле передать сыну свое благословение.
Милу обмануть было труднее, но княгиня, стараясь избавить ее от большего горя, подсказала ей другую печаль, которую легче было снести. Сперва она намекала, а потом и объявила напрямик, что Маньяни, разрываясь между былой страстью и новой любовью и не надеясь сделать Милу счастливой, уехал, чтобы подождать, пока не излечится от прошлого полностью, и лишь тогда намерен вернуться.
Миле такой поступок показался благородным и честным; однако ей было обидно, что ей не удалось заставить его забыть эту упорную страсть. Она постаралась сама излечиться от любви, раз ей не могли поручиться за такое же излечение ее милого, и ее великая гордость пришла ей на помощь. Каждый день затянувшегося отсутствия Маньяни прибавлял ей силы и стойкости. Рассказав об его переезде в Рим, ей намекнули, что Маньяни не превозмог старой привязанности и отрекается от новой. Мила не стала плакать, без всякой горечи помолилась о счастье неблагодарного, и понемногу к ней стала возвращаться былая ясность души.