Пиччинино
Шрифт:
И пока она говорила, провожая меня взглядом до самой двери, в глазах ее я читал затаенную мысль: «Я не предлагаю тебе помощи на жизненном пути, но буду заботиться о тебе как о многих других; я сумею послужить тебе без твоего ведома, так, чтобы не слышать более от тебя слов благодарности».
Да, Микеле, вот что выражало ее лицо, ангельское и в то же время холодное, материнское и бесчувственное. Это роковая загадка, которую я не смог разгадать тогда и которая сейчас кажется мне еще более непонятной.
XVII. ЦИКЛАМЕН
Маньяни умолк, и Микеле, задумавшись, не задавал ему больше вопросов. Наконец он опомнился и попросил приятеля докончить свой рассказ.
— Рассказ мой окончен, — ответил молодой ремесленник. — С того памятного дня мне дозволено работать во дворце. Я много раз видел княжну, но ни разу не говорил с ней.
— Но как же случилось, что ты полюбил ее? Ведь ты ее совершенно не знаешь, не знаешь, каковы ее сокровенные мысли.
— Мне
Однако в иные минуты мне казалось, что она замечает гораздо больше того, что можно было предположить: жалобы, которых она словно и не слышала, вскоре оказывались справедливо удовлетворенными, и люди получали помощь, так и не зная, что это совершалось по мановению ее втайне простертой над ними руки.
Дело в том, что она скрывает свое безграничное милосердие, подобно тому, как иные скрывают свой постыдный эгоизм. И ты еще спрашиваешь, почему я люблю ее! Ее добродетель восхищает меня, а немое отчаяние, видимо гнетущее ее, внушает мне глубокое и нежное сострадание. Восхищаться и жалеть, разве это не значит любить? Язычники, оставившие на нашей земле столько великолепных руин, приносили жертвы своим богам, блиставшим силой, славой и красотой, но не любили их, а у нас, христиан, вера из головы переместилась в сердце, ибо нашего бога показали нам в образе окровавленного и омытого слезами Христа. О да, я люблю эту женщину, поблекшую, как бедный лесной цветок, под грозной тенью отцовской тирании! Я не знаю, каково было ее детство, но угадываю его, судя по ее загубленной юности. Говорят, что когда ей было четырнадцать лет, отец ее, будучи не в силах заставить ее выйти замуж сообразно его гордости и честолюбию, которым хотел принести ее в жертву, надолго заточил ее в отдаленную комнату этого дворца, где она страдала от голода, жажды, жары, одиночества и отчаяния… Достоверно об этом никто ничего не знает. В то время ходили и другие слухи, — говорили, будто она находится где-то в монастыре, но удрученный вид ее слуг достаточно красноречиво свидетельствовал о том, что исчезновение ее было связано с каким-то несправедливым и бесчеловечным наказанием.
Когда Диониджи умер, наследница его снова появилась во дворце, в обществе старой тетки, которая была не многим лучше покойника, но все же давала ей хоть свободнее дышать. Говорили, что в ту пору ей снова было сделано несколько блестящих предложений, но она упорно всем отказывала, и это еще больше восстановило против нее княгиню, ее тетку. Наконец смерть последней положила конец мучениям княжны Агаты, и в двадцать лет она вдруг оказалась во дворце своих предков свободной и одинокой. Но было, очевидно, слишком поздно, и она не могла оправиться от уныния, в которое погрузили ее перенесенные горести. Она утратила стремление и волю к счастью и осталась какой-то безразличной, почти нелюдимой и словно не способной искать чьей-либо привязанности. Однако она нашла ее среди некоторых лиц своего круга, и всем известно, что маркиз Ла-Серра, которому она отказала несколько лет тому назад, когда он в числе прочих просил ее руки, до сих пор страстно влюблен в нее. Так все о ней говорят, я же знаю это наверно и сейчас расскажу, каким образом узнал.
Хотя я, без хвастовства, считаю себя хорошим работником, но должен признаться, что, попадая сюда, невольно становлюсь последним лентяем. Я чувствую себя взволнованным, угнетенным, стук молотков действует мне на нервы, словно я барышня. При малейшем физическом усилии меня бросает в жар. Каждую минуту я боюсь, что мне станет дурно, я только и думаю, как бы забраться в какой-нибудь темный угол и спрятаться там, чтобы обо мне забыли. Я стал способен подслушивать, подглядывать, шпионить. Я более не осмеливаюсь войти один в молельню или комнату княжны, о нет, хотя хорошо знаю туда дорогу. Отныне почтение мое к ней сильнее моей мятежной и безумной страсти! Но если
Не одну беседу княжны с маркизом услышал я таким образом; не смею сказать, что это было нечаянно, ибо если случай давал мне возможность слышать, то у меня не хватало воли, чтобы не слушать. О, как долго снедала меня безумная ревность! Но потом я убедился, что он в самом деле только друг ее, друг верный, почтительный и покорный.
Однажды между ними произошел разговор, все слова которого запечатлелись в моей памяти с роковой отчетливостью. В ту минуту, как я вошел в соседнюю комнату, княжна говорила: «О, зачем вы постоянно расспрашиваете меня? Вы же знаете, друг мой, что я до смешного чувствительна, что при мысли о прошлом я вся холодею и если бы я решилась заговорить о нем… о, я думаю, да, я думаю, что просто сошла бы с ума!»
«Нет, нет, — тотчас же воскликнул маркиз, — не будем больше ни говорить, ни думать о прошлом. Вернемся к настоящему, к нашей дружбе, к покою. Взгляните на это прекрасное небо, на прелестные цикламены, которые словно улыбаются у вас в руках».
«Эти цветы, — ответила княжна Агата, — не улыбаются; вам непонятен их язык, но я расскажу вам, за что я люблю их. Видите ли, в моих глазах они как бы эмблема моей жизни, отображение моей души. Посмотрите, до чего они необычны, причудливы. Они чисты, свежи, ароматны, но вместе с тем в их мучительно смятых и закрученных лепестках есть что-то болезненное, слабое; разве это не поражает вас?»
«Да, правда, — ответил маркиз, — вид у них какой-то измятый. Они растут на вершинах гор, где гуляет ветер. Кажется, будто они так и спорхнули бы со своих стебельков, словно ничто их не держит, и природа дала им крылья, как бабочкам».
«И, однако, они не улетают, — продолжала княжна, — они крепко держатся на своих стебельках. На вид они хрупки, но нет растения более выносливого, и самый нещадный ветер не в силах сорвать с них лепестков. Тогда как роза погибает от зноя за один жаркий день и усеивает лепестками раскаленную землю, цикламен стойко держится и живет много дней и много ночей, скромный и словно застывший. Вы, я думаю, никогда не видели его в ту минуту, когда он раскрывается. А я терпеливо проследила это таинство. Когда бутон расцветает, лепестки, туго свернутые и закрученные спиралью, с трудом отделяются друг от друга. Первый, наконец освободившись, вытягивается, словно крыло птицы, но тотчас же откидывается назад и снова закручивается, только в обратную сторону. То же происходит и с другими лепестками, и вот цветок, едва распустившись, уже весь растрепан и смят, словно вот-вот увянет. Но он не увядает, он живет, и живет долго. Это печальный цветок, и потому я всюду ношу его с собой».
«Нет, нет, он не похож на вас, — сказал маркиз, — ибо его открытая сердцевина щедро дарит свой аромат любому ветру, тогда как ваше сердце таинственно закрыто даже для самой скромной, самой нетребовательной преданности!»
Тут их прервали, но я уже знал достаточно. С этого дня я тоже полюбил цикламены и стал выращивать их в своем палисаднике; но я не осмеливаюсь срывать их и вдыхать их аромат, он мучает меня, сводит с ума!
— Меня тоже! — воскликнул Микеле. — О да, это опасный запах! Но что-то не слышно больше грохота карет, Маньяни. Должно быть, сейчас закроют ворота виллы. Мне нужно вернуться к отцу. Что бы он там ни говорил, он, должно быть, падает от усталости, я могу ему понадобиться.
И друзья направились к бальной зале.
Она была пуста. Висконти и его товарищи тушили огни, все еще боровшиеся с дневным светом.
— И к чему было давать этот праздник? — продолжал Маньяни, обводя глазами огромную залу. Через открытые двери в нее уже проникал унылый голубоватый рассвет, тогда как купол быстро погружался во тьму, отчего громадная зала казалась вдвое выше. — Княжна могла иначе помочь бедным, и я все еще не понимаю, зачем понадобилось ей подчиняться требованиям общественной благотворительности, ей, которая до сих пор творит добро с такой таинственностью. Какое чудо произошло в жизни нашей скромной благодетельницы? И вот я, готовый, кажется, отдать за нее жизнь, вместо того чтобы радоваться, чувствую себя словно оскорбленным и не могу думать о ней без горечи. Я любил ее такой, какой она была, а излечившаяся, утешившаяся, общительная, она стала мне непонятной. Значит, все теперь узнают ее и полюбят? Никто не станет называть ее сумасшедшей, не скажет, что она совершила преступление, скрывает страшную тайну, искупает свой грех благочестивыми делами, хотя на самом деле ненавидит род человеческий? Какой я безумец! Я сам боюсь излечиться и завидую, что она, быть может, вновь обрела свое счастье!.. Скажи мне, Микеле, а вдруг она решила ответить на любовь маркиза Ла-Серра и завтра пригласит двор и всю знать города и окрестностей, чтобы торжественно отпраздновать во дворце свою помолвку? Сегодня она задала царственный праздник. Быть может, завтра она устроит праздник народный? Она словно хочет примириться со всеми. Великие и малые, все будут веселиться на ее свадьбе! Ну и потанцуем же мы! Какая радость для нас, не правда ли? И какая добрая эта княжна!