Пиччинино
Шрифт:
— Как? — сказал маркиз улыбаясь. — Вам удалось разобрать тут, что этот хвастливый вояка был военачальником в правление короля Манфреда и сопутствовал Джованни ди Прочида в Константинополь? Это удивительно! Что до меня, я в старинных надписях ничего не понимаю!
— Можете быть уверены, что я не ошибся, — возразил Барбагалло. — Я прекрасно знаю этого храброго воина и уже давно ищу его портрет.
Пьетранджело покатился со смеху.
— Так, значит, вы жили уже в те времена? — спросил он. — Вы, конечно, постарше меня, мэтр Барбагалло, но никогда я не думал, чтобы вы могли жить в дни нашей Сицилийской вечерни.
— Если б мне только довелось жить тогда! — вздохнул фра Анджело.
— Надо мне разъяснить
— Я наслушался о них вчера, — улыбнувшись, сказал Микеле.
— Ну, так вот! После смерти знаменитого князя по прозвищу Дестаторе в наследство мне, как последнему отпрыску этого рода (а об этом наследстве, уверяю вас, я довольно мало беспокоился), досталась лишь коллекция портретов предков. Мне к ней и прикасаться не хотелось, но мэтр Барбагалло, обожающий всякие такие редкости, взял на себя труд вымыть и вычистить портреты, а потом он их разобрал и развесил по порядку в галерее, которую вы сейчас увидите. В этой галерее, кроме моих прямых предков, есть изрядное количество предков по линии Пальмароза. Княжна Агата, которая не увлекается такого рода коллекциями, отправила ко мне и своих, полагая, что лучше соединить их всех в одном месте. Мэтра Барбагалло это толкнуло на долгую и кропотливую работу, которую он с успехом закончил. Пойдемте же туда все вместе, ведь мне надо представить Микеле очень многим лицам, и ему может понадобиться помощь отца и дяди, чтобы отбиться от такой толпы покойников.
— Не буду надоедать вашим милостям и удаляюсь, — сказал мэтр Барбагалло, дойдя с ними до галереи и оставляя там своего сицилийского воина. — Я зайду в другой раз и повешу эту картину на место. Впрочем, может быть, господин маркиз захочет, чтобы я пересказал господину Микеланджело Лаворатори, покорным слугою которого и сейчас и в будущем я являюсь, историю оригиналов здесь находящихся портретов?
— Как, господин мажордом, — с сомнением спросил Микеле, — вы помните историю всех этих лиц? Их больше трех сотен!
— Их пятьсот тридцать, сударь, и я знаю не только их имена и все события их жизни с точными подробностями, но также имена, пол и возраст всех их детей, умерших до того, как живопись воспроизвела их черты, чтобы передать их потомству. Их было триста двадцать семь, включая мертворожденных. У меня пропущены лишь те, что умерли некрещенными.
— Вот чудеса! — воскликнул Микеле. — Но если уж у вас такая память, на вашем месте я предпочел бы изучать историю всего рода человеческого, а не одной семьи.
— Род человеческий меня не касается, — важно заявил мажордом. — Его светлость князь Диониджи де Пальмароза, отец ныне здравствующей княжны, не поручал мне должности наставника своих детей в истории. Но поскольку мне хотелось чем то заниматься и у меня оставалось много свободного времени, так как в доме два последних поколения не устраивали ни приемов, ни празднеств, он посоветовал мне ради развлечения свести в одно историю его рода, рассеянную по разным рукописным томам, которые вы можете увидеть в семейной библиотеке Пальмароза и которые я все до единого изучил, выбрал из них все, связанное с историей семьи, и прокомментировал все до последней буквы.
— И это в самом деле нравилось вам?
— Весьма, мэтр Пьетранджело, — важно ответил мажордом старому художнику, видимо желавшему подразнить его.
— Я вижу, — иронически вмешался Микеле, — что вы не являетесь обыкновенным управителем, сударь, и что ваше образование куда больше,
— Моя должность хоть и незаметна, но всегда была очень приятной, — ответил мажордом, — даже во времена князя Диониджи, который не был любезен ни с кем, кроме меня. Он дарил меня уважением и почти дружбой, потому что я был как бы открытой книгой, где он всегда мог справиться о своих предках. Что до княжны, его дочери, то поскольку она добра ко всем на свете, как не быть счастливым подле нее? Я делаю почти все, что хочу, и меня огорчает только то, что княжна Агата рассталась со своей семенной галереей, никогда не взглянет на свое генеалогическое древо и знать не желает геральдической науки. А геральдика — чудесная наука, и в ней когда-то с успехом отличались дамы.
— Теперь же она переходит в ведение живописцев по внутренней отделке дома и золотильщиков по резному дереву, — снова засмеялся Микеле. — Это удачные орнаменты, их яркие краски и детали рыцарского оружия ласкают глаз и будят воображение — вот и все.
— Вот и все?! — возразил возмущенный управитель. — Простите, сударь, это вовсе не все! Геральдика — это история, написанная иероглифами ad hoc 18 . Увы! Придет время и, быть может, скоро, когда эту тайнопись разучатся читать, как уже не умеют читать священные письмена, покрывающие гробницы и статуи Египта. А ведь сколько глубоких мыслей изложено самым хитроумным образом на языке этих рисунков! Уместить на печатке, на простой оправе кольца всю историю своего рода — не есть ли это достижение подлинно волшебного искусства! И какими еще знаками, столь же точными и выразительными, пользовались когда-либо цивилизованные народы?
18
К данному случаю (лат.).
— В том, что он говорит, есть и разумные основания и здравый смысл, — сказал маркиз вполголоса, обращаясь к Микеле. — Ты, мой мальчик, слушаешь его с презрением, которое кажется мне страшным. Ну что ж, говори все, что думаешь, я рад буду узнать твое мнение, и понять, есть ли у тебя настоящие причины с такой горечью, как мне кажется, насмехаться над знатью. Не стесняйся нисколько, я выслушаю тебя так же спокойно и беспристрастно, как слушают нас эти мертвецы, тусклыми глазами следящие за нами из своих почернелых от времени рам.
XXXVI. СЕМЕЙНЫЕ ПОРТРЕТЫ
— Ну так вот, — заговорил Микеле, ободренный рассудительностью и искренней добротой хозяина дома. — Я скажу все, что думаю, и пусть мэтр Барбагалло позволит мне высказаться до конца, даже если это будет затрагивать его убеждения. Будь изучение геральдики занятием полезным и нравственным, мэтр Барбагалло, столь успешно выпестованный этой наукой, считал бы всех людей равными перед богом и единственным различием на земле было бы для него различие между людьми ограниченными и зловредными и людьми просвещенными и добродетельными. Он прекрасно видел бы суетность всех этих титулов и понимал бы сомнительную ценность родословных. Его представления об истории человечества, как мы только что говорили, были бы шире, и он судил бы эту великую историю столь же твердо, сколь беспристрастно. Вместе этого в его взглядах есть — если не ошибаюсь — известная узость, с которой я не могу согласиться. Он почитает дворянство особой породой, ибо оно обладает привилегиями, и он презирает простонародье, ибо оно не имеет истории и воспоминаний. Бьюсь об заклад, что, преклоняясь перед величием других, он презирает самого себя, разве что он обнаружил в библиотечной пыли некий документ, который дарует ему право считать себя в родстве четырнадцатой степени с каким-нибудь блистательным родом.