Пилигрим (сборник)
Шрифт:
– Это племянник Ларисы Рейснер – слышали про такую? Она была красавица, рано умерла.
Я кивала, вбирая в себя обрывки слов, движения, звуки. Никогда в жизни я не видела такого количества людей, которые говорили о книгах, о стихах, об истории.
Наша свадьба была продолжением этого же стола, здесь сидели известные люди, ее друзья – сценаристы, режиссеры, и все они были не мои, а ее гости, но мы были счастливы. У нас так мало еще было своего.
Поздно ночью в скважине поворачивался ключ и раздавался стук каблуков в коридоре. Она могла заглянуть к нам на кухню, а могла просто крикнуть из коридора приветствие и утонуть в недрах квартиры, исчезнуть в своей комнате. А я, затаив дыхание, ждала, может быть, она выйдет и будет говорить со
Однажды она сказала мне, что я, безусловно, талантливая девочка, но мне надо, скорее всего, заниматься наукой. Почему наукой? Ну, потому что в творчество ведут совсем другие дороги. А какие? Она начинала уставать и немного раздражаться. Те, кто пишет, многое подмечают, обладают изысканным слогом. Я опускала голову. У меня не было слога. Ну, еще, продолжала она, они не могут жить без того, чтобы не писать. Я опускала голову еще ниже. Я могла жить и не писать. Мне казалось, что все уже прошло, что ворота передо мной закрылись. Она смотрела на мое опрокинутое лицо. Хорошо, она покажет мой рассказ Лунгину, с которым вместе преподает. Мы слишком близки друг к другу, и она не может объективно оценивать мое творчество. Ей надо отдохнуть. Вечером будут опять люди, сценарии. Она пойдет ляжет. Хорошо. Принеси мне кофе.
Однажды, будучи больной, я осталась дома. Температура была высокая. Она еще не ушла. Я лежала в нашей узкой комнате-пенале, выгороженной из большой комнаты. Откуда-то из гостиной доносились звуки шуршащего веника, потом она стала натирать пол. Зазвонил телефон. Я услышала, как она рассказывает об огромном объеме работы, усталости, сложностях с дочерью. И вдруг она доверительно сказала в трубку:
– Так трудно жить, когда рядом чужой человек.
Я зарылась лицом в подушку, чтобы сдержать рыдание. Мне стало ужасно страшно осознать себя “чужим человеком”. Но почему-то я все равно любила ее. Только когда она смотрела на меня устало и ласково, в голове у меня кто-то снимал шляпу и говорил мне с усмешкой: “Ты – чужой человек”. И тогда я делала шаг назад и становилась взрослее.
Ребенок, который скоро стал расти во мне, вызывал не только удивление, но и страх, который надолго, если не навсегда, стал частью материнства. Но странность была еще в том, что я совсем недавно сама была ребенком и помнила все до мелочей.
Археология детства (1969)
Я спускалась по лестнице во дворе в неловких коньках “гагах”. Конек цеплялся за края отбитых высоких ступенек, и я судорожно хваталась за холодные железные перила, чтобы не упасть. На мне было красное вельветовое платье, поверх которого был надет мамин бордовый свитер, а шея обвязана шарфом. Я боролась со ступеньками и мечтала скорее выплыть на лед под взглядами восхищенных зрителей так же великолепно, как вчера в телевизоре выезжала Габи Зайферт. Но я не умела кататься, и коньки, поворачиваясь то вправо, то влево, делали мои ноги мягкими и кривыми, как у куклы. Мне же почему-то казалось, что все произойдет само собой, и мой путь – лишь тяжкая дорога к славе.
И вдруг что-то случилось. Моя решимость была прервана непонятным рывком, не внешним – я продолжала висеть на перилах и семенить ногами, но внутренним; я дернулась, услышав голос. Рядом не было никого. Зов был внутри меня. Почти бессознательно повинуясь, я повернулась и стала взбираться назад по ступеням к двери подъезда. Потом зашла в лифт, нажала кнопку и позвонила в дверь. Передо мной стояла счастливо-удивленная мама.
– Почему ты вернулась?
– Не знаю, – ответила я.
Она потащила меня на расползающихся ногах в комнату.
– Я так не хотела, чтобы ты шла на каток. Я все время просила тебя вернуться.
– Я слышала, – ответила я.
Любовь, Время и Бог абсолютно невидимы. Но именно в их присутствии с первых дней шла моя жизнь. Противоположностью материнской любви было одиночество, которое превращало жизнь без родителей в холодный стеклянный купол. Полюсом Времени были конечность и мысли о смерти. Противоположностью Бога было постоянное утверждение отца, что Бога нет. Но в бредовых детских снах Он настойчиво являлся ко мне на облаке в каком-то сиятельном дружеском окружении. Я просила маму спасти меня от этих видений, но она утверждала, что у меня просто разгулялось воображение, наливала валерьянки и отправляла спать. Я закрывала глаза, и все начиналось сначала.
Детство пугливо, потому что оно не знает, как все бывает на земле. Я почти верила в то, что была некая Дожизнь, где все было правильно, тепло и знакомо. Помнилось, что там все звери были добры и ласковы, люди абсолютно миролюбивы, и никому не приходило в голову сказать: “Никогда не бери у чужих людей конфету. – Почему? – Она может быть отравлена. – Зачем взрослым отравлять ребенка?” “Никогда не открывай дверь чужим людям. – Почему? – Они могут войти и напасть”. “Никогда не разговаривай с незнакомыми на улице”. В Дожизни такое было невозможно! Это был абсолютно понятный мир, лишенный опасности. Там был открыт смысл слов, и люди говорили друг с другом беззвучно. Точно так же, как сделала моя мама, позвав меня, когда я спускалась с лестницы на коньках. Я узнала ее голос внутри себя, потому что так уже было в Дожизни. Надо было только очень сильно сосредоточиться и вспомнить.
Спустя много лет я увижу свою дочь вместе с другими недоношенными детьми в прозрачных кувезах, где они, совсем крохотные, будут лежать с мудрыми лицами старичков. Они не кричали, а смотрели перед собой с неподвижным смирением. Тогда я с ясностью поняла, что все они еще во власти Дожизни, продолжают быть не здесь, а там. И только когда пройдет два месяца и они нальются соками Жизни, тогда начнут кричать и сделаются младенцами. И будет видно, как они постепенно забывают мир, из которого недавно пришли. А мы со слезами и надеждой ждали, чтобы они поскорее забыли себя прежних. Как-то я подслушала разговор двух медсестер: “Смотри, наши такие маленькие, тихие, аккуратные, а этот толстый и неприятный”, – за стеклом лежал здоровый младенец-отказник (3 кг 200 г.). Вторая согласно закивала: “Наши умненькие, а этот, толстый, нет”. Откуда им было известно?
В Дожизни не было Времени. Там было – Всегда. Но как же я могла оказаться здесь, где все стремилось, летело, двигалось к своему концу? Где было страшно, больно, одиноко, а будущее неизвестно?
Чувство экзистенциального одиночества появилось у меня еще в детском саду. Я как-то отчетливо поняла, что есть какое-то особое зло, которое ты видишь, даже осязаешь, но ничего не можешь с ним поделать. Оно было для меня настолько непреодолимым и ясным, что мне и в голову не приходило делиться этим с родителями.
Наша воспитательница жестоко наказывала нас за неповиновение. Если замечала, что кто-то не спит днем, следовало наказание. Она снимала с ребенка трусы, и он должен был голый бежать за ними после подъема. Никогда не забуду, как летом, когда мы были с садом на даче, по всем палатам вели маленького голого мальчика, который трясся от стыда и горько плакал. Мы отводили глаза, чувствуя себя сообщниками. Нам было пять-шесть лет, но острота водораздела между миром взрослых, которые могут унизить, обидеть, распорядиться тобой, как маленьким рабом, и миром детей казалась непреодолимой. Тогда я внутренне поклялась себе, что никогда не забуду себя ребенком. И рассчитаюсь с миром взрослого зла за те мгновения, когда мы для них были маленькими покорными рабами.