Пилигрим (сборник)
Шрифт:
Дьяконов стал для меня настолько реальным, что я не могла избавиться от его фамилии и оставила ее подлинной. Пьеса начиналась с похорон матери. То есть ее уже отвезли на кладбище, и все конфликты разворачивались перед поминками.
– Так, – говорил Лунгин, – ты понимаешь, что Дьяконову твоему душно в этом доме?
– Да? – идиотски спрашивала я.
– Он должен сорвать занавеску, чтобы открыть форточку. Его раздражают ленты с венков, которые сестры забрали с кладбища с собой: ленты еще пригодятся! И еще не забудь, что в пьесе должны постоянно носиться запахи, слышаться мелодии, стучать кровь в висках.
– А как это можно показать?
– Как хочешь. Ищи и думай.
Мне казалось,
Про Призрака отца Гамлета Лунгин говорил с наслаждением и часто.
– Представляешь, что Призрак является на сцене и начинает что-то вещать. Вообще фантастическое на сцене разрушительно, оно ломает ткань реальности, не то что в книге. Но для того чтобы каждый уверовал в это, надо поместить фантастическое в реальную ткань жизни. Помнишь, как начинается “Нос” Гоголя? “Марта 25 числа случилось в Петербурге необыкновенно-странное происшествие”. Обязательно число, месяц, вывеска и прочие приметы.
Почему-то в тот раз, когда я к нему пришла, он стал мне читать свои маленькие рассказы-воспоминания. Все три были про смерть. Как он сказал, надо познакомиться с ней поближе и понять, какая она. Одна история была про то, как он маленьким мальчиком лежал с аппендицитом в больнице. Это было на Пречистенке. Вдруг по палатам прошел человек в белом церковном одеянии. Все кланялись ему, а он каждого крестил и благословлял. Он подошел к маленькому Лунгину и, положив ему руку на голову, посмотрел в глаза. Этот взгляд попал мальчику в самое сердце. Потом он перекрестил его и ушел в сопровождении каких-то людей. Лунгин спросил взрослых, с которыми лежал в палате: кто это? На это ему ответили: патриарх Тихон. Его лечили в этой же больнице. Это был последний выход патриарха. Вскоре он умер.
Я была абсолютно поражена тем, что на моих глазах протянулась нить от маленького еврейского мальчика, благословленного гонимым патриархом, ко мне. Я почувствовала эту руку и на своей голове.
Потом был рассказ о смерти Михоэлса. Но его невозможно даже повторить.
А третий – про смерть отца Давида Самойлова. Там был поразительный эпизод, как молодым человеком Семен Львович попал на день рождения отца Дезика, где сидело много старых евреев. И, услышав, как они переговариваются на идише, он вдруг решил повторить номер, который часто показывал гостям, и стал петь набор слов на идише, которые слышал когда-то, но значения их не понимал, да и складывал в непонятном для себя порядке. И когда он вот так для смеха запел свою абракадабру, старики умолкли и все устремили на него свои взгляды, у одного из них из глаз полились слезы. Дезик, который сидел рядом, ничего не понимал. Лунгин остановился. И один из стариков спросил, откуда он знает слова старой еврейской молитвы, которую они слышали только в раннем детстве. Лунгин растерянно отвечал, что не знал слов молитвы, что это у него случайно так получилось. Но они только недоверчиво качали головами.
Все три рассказа касались особого сверхзнания, которое вдруг открывалось рассказчику. Но история, как он произнес слова молитвы, которой не знал и даже не слышал, выплывшей из недр его существа, говорила о том, что и в его жизни проявлялась Дожизнь как негатив фотографии.
После того как Семен Львович ушел из жизни, я была у него на могиле на Новодевичьем кладбище. В поисках поворота на тропинку к надгробию я споткнулась и налетела на высокую серую плиту. Машинально стала разглядывать имена на плите. Первым было: Александр Дьяконов – актер, режиссер, вслед шел список моих действующих лиц.
Так все встретились в одном месте.
Потом ушла беззаветно любившая Семена Львовича Лилиана Лунгина. В ночь накануне ее похорон мне приснился странный сон. Я встретила ее на Арбате, и она радостно мне сказала, что они с Семеном вот теперь поженятся. Она была возбужденная и радостная. Потом я узнала, что она умерла в день их счастливой встречи. Это был его день рождения, на который она пришла, еще не зная его, и осталась с ним навсегда.
Переход (1990)
Десять лет проскочили абсолютно незаметно, но мы с мужем уже не понимали и почти не слышали друг друга. Оказалось, что доброта Дон Кихота была просто бесконфликтностью и желанием быть для всех приятным. Она имела слабое отношение к реальности. Оказалось, что и я была непоследовательна и неуравновешенна, и никакой жизненной силы от меня было уже не нужно. И еще трудный быт. Надо было выстаивать за молоком для ребенка по несколько часов в очередях. Обычно я что-то читала или думала о людях, которые съезжались на больших автобусах из Подмосковья и из соседних городов. Они сразу отличали в очереди москвичей и агрессивно говорили между собой о том, что мы вывезли все их продукты, и поэтому они должны толкаться тут вместе с нами. Обычно мы стояли часами в Смоленском гастрономе или на Кропоткинской. Мне было их жалко, я понимала, что они агрессивны оттого, что устали, что им так же, как и нам, некуда деваться. Все гастрономы были полны огромными вьющимися очередями – за мясом, за сыром, за молоком и фруктами. Никто не смотрел, что продается, а просто вставал в конец. Я чувствовала, как утекает вместе с очередью Время моей жизни, капля за каплей, а когда приходила с сумками домой, то заставала обычно своего мужа с группой таких же странных людей, как и он, страстно обсуждающих списки чинов на Дальнем редуте Бородинского сражения, осаду Компьена или Мессинскую боевую операцию.
Шел 1990 год. По Садовому кольцу текли все главные шествия и митинги того времени, и чтобы впрыгнуть в поток людей, надо было только выйти из дома. Время было напряженным. Страшно было от заголовков газет, которые пестрели статьями о грядущей гражданской войне, оттого что то тут, то там говорили о еврейских погромах, оттого, что на Садовом кольце вдруг стали появляться группы по пятьдесят-семьдесят человек с испитыми серыми лицами, вытесняющие с тротуара идущих навстречу. Однажды утром я попала в центр такой странной группы. Меня схватили за руку и стали передавать, закрыв от прохожих, от одного к другому. Я пыталась вырваться. Они крепко держали меня за запястье. Вдруг одно из лиц ожило и сказало, что им некогда, и я оказалась на свободе. Ощущалось, что Время, разорвавшись, высвободило из своей преисподней каких-то странных мутантов, которые до этого в центре Москвы не появлялись.
Все бурлило, как в кастрюле на плите.
Я физически чувствовала, что советская власть отнимает мою жизнь, не дает мне дышать. Когда я шла за продуктами на Арбат, я с удовольствием прислушивалась к толпам спорящего народа, которые собирались в самом начале улицы, читая листовки, наблюдая за возникшими уличными музыкантами. Мне было очень приятно понимать, что мы все чувствуем приблизительно одно и то же.
В один из летних дней, так же сидя на кухне, муж пробормотал мне, что у него где-то там “все очень серьезно”. Я потрясенно предложила ему идти туда, где у него “серьезно”.