Пинежские бывальщины. Сборник рассказов
Шрифт:
Горбун
Пинежский край – глухой, таинственный. Весь Север здешних обитателей опасается: колдуны, знахари через одного. Могут поправить человека, вылечить, а могут и наоборот. В общем, дурная слава, нехорошая.
Такие места, как здесь, нигде больше не встретишь. Вот вроде бы совсем рядом по соседству Холмогорский район – как копия с хорошей картины: похоже, а не она, не хватает чего-то, какой-то очень важной малости. В Пинежье же, словно Господь всё на свои места поставил, ничего не убавишь, не прибавишь.
Небо
Вся эта красота неземная отражается в чёрных зеркалах рек, которые на Севере никогда не цветут. Вот и плывёт лёгкая лодка-долблёнка по небу, режет носом синь, да облака, пускает чуть заметные волны к берегам, где они тихонько ласкают то песчаные пляжи, то красные горы, то меловые обрывы, то непроходимые джунгли кустов в курьях.
Пинега – река широкая, как всё по-настоящему значительное, от человека далека, своей тихой мощью подавляет. Питает же её великая сеть малых рек, речушек да ручьёв. Вот они человеку близки и родственны. В них есть и шумные пороги с серебряным хариусом, и глубокие чёрные омуты с быстрой зубастой щукой, и пропитанные солнцем прозрачные отмели с ленивым налимом.
Текут все эти реки под бездонным небом сквозь бескрайнюю тайгу. Вековые ели и сосны, так и не сведённые столетием промысла, стеной стоят по берегам, стерегут покой лесных жителей. Сегодня, когда люди уходят в душные муравейники городов, тайга потихоньку возвращает себе в давние времена с боем отданное. Робкие одинокие ёлочки, как разведчики великой армии, прорастают на чищенинах, брошенных полях, лесосеках, а через несколько лет сквозь колючую поросль уже не пробиться. Ещё десяток зим, и медведь, проламывая заросли, не вспомнит, как когда-то обходил овёс стороной.
Тайга необъятна. Можно месяцами блуждать в ней, никого не встретить и выйти к Тихому Океану. Во все стороны глушь, волки да росомахи, болота да озёра, лес без конца и края. Но и здесь издревле жили люди.
Солнечным августовским утром стайка девушек, только-только простившихся с отрочеством, отправилась в лес по ягоды. В деревне вчера завили хлебную бороду, так что вполне можно было побаловать перед осенними хлопотами.
Молоды девки все хороши по-своему. Что в старости вылезет уродством, то теперь – красота наособицу. Весёлые, стройные, ноги загорелые нет-нет, да и сверкнут из-под длинных домотканых подолов, глаза быстрые, озорные. Бегут по жизни, как по лесной тропинке, что только началась, а краю не видно.
Черники в тот год высыпало на высоких кустиках видимо-невидимо. Быстро набрали девки полные корзинки, вышли в Родин Нос к Шельмуше, сели на угоре передохнуть. На льняном полотенце разложили, кто что принёс: у Настушки – хлебы, а у Польки с Анкой – воложны колобы да шаньги. Тепло, благодатно, на опушке рябчики свистят, эхом стук дятла носится, высоко в синеве, так что почти не видно, ястреб кружит, кукушка свой голос подаёт.
– Кукушка, кукушка, сколько мне жить осталось? – звонко выкрикнула Полька. Серая невидимка чуть помолчала, не спеша начала отсчёт. На четвёртом десятке Польке уж надоело пальцы загибать на очередной круг, а щедрая птица всё не унималась.
Анка разломила шаньгу, спросила со смешком:
– Что, Полька, втюрилась в Мишку-то Козьмина?
– Да, ну, тебя, араушко! А хоть бы и так, тебе-то что? Сама, как вельпина, по братану моему сохнешь. Да только не люба ты ему, Анка! Николаю Настушка поглянулась, он тихих любит! – она ткнула Настушку локтем в бок, давясь смехом. Та покраснела, пихнула Польку, повалила её на траву, в цветы, сверху прыгнула Анка, началась обычная девичья возня с хохотом, визгом и криками, нёсшимся над искрящимися рукавами мелкой речушки, пьянящим разноцветьем заливных лугов, в самую лесную глушь.
Старый горбун, из-за разлапистой ели наблюдавший с опушки мелькание заголившихся коленок, сплюнул тягучей слюной. Крутанулся на месте, побрёл прочь, бормоча сердито в косматую бороду.
Девки отдышались, оправили одежду. Анка огляделась вокруг, выпучила глаза, понизила голос:
– Слушайте, что скажу-то!
– Ну?
– Только, чур, молчок! Глашка сказывала, будто видела, как митричева Машка с Ванькой Галышевым вечером в баню пробирались!
– Гадость какая! – всплеснула руками Настушка.
Полька кинула на неё лукавый взгляд:
– Завидуешь?
Настушка вспыхнула, махнула рукой.
Полька повернулась к Анке, глаза её загорелись, голос стал низким, грудным:
– И что, было у них?
Анка прыснула:
– Так по осени увидим! Как бы к весне попа звать не пришлось!
Звонкий смех опять полетел вдоль реки, через говорливые перекаты в тёмный ельник.
– Всё, девки, пора назад! – Полька поднялась, взяла берестяной туесок. – Пойдёмте, дома ворчать будут!
Встали с помятой травы, отряхнулись, подобрали корзинки, зашагали в горку. Дорога шла молодым пахучим сосняком, насквозь пронизанным летним солнцем. Полька отломила от шершавой нагретой солнцем коры засохшей смолы, отправила в рот, принялась жевать, сплёвывая поминутно. Сначала серка раскрошилась, наполнила рот горечью, а потом стала тягучей ароматной жвачкой. В голову лезли, как ни гони, соблазнительные видения бани и Мишки Козьмина, от чего в груди становилось жарко и стыдно сладко.
– Глядите-ка! – шедшая чуть впереди Анка остановилась, указала рукой вперёд.