Пионерская Лолита (сборник)
Шрифт:
Сторожа позвали Невпруса пить чай. Они обсуждали кишлачную свадьбу. Говорили о том, какой калым пришлось уплатить жениховой родне. Платить калым было, по всей видимости, занятие пустое и обременительное. Однако здесь это было принято, таков обычай. Степенно держа пиалу на ладони, Невпрус думал о силе и пользе обычая. Обычай объединяет жителей кишлака, обороняет их от нашествия чужих нравов, от вторжения чужой беды. У них здесь были свои, привычные беды, а на те, что случались за границей их круга, они с ужасом смотрели по телевизору. Здешним жителям не грозили пока ни рост преступности, ни наркотики, ни сыновняя непочтительность, ни разврат дочерей. Самую возможность считать себя достойным, счастливым или удачливым человеком давала та же самая замкнутость их круга. В этом кругу каждый человек получал и подтверждение своего достоинства. Выпав за границу круга, человек терял и правила, и достоинство, и надежду на уважение.
Невпрус вспомнил историю про девочку, которая ушла учиться в пединститут, и понял вдруг, что это был бунт, настоящее восстание, что это была драма, старомодная история, истинное ретропредставление в стиле Байрона. Ведь девочке этой было, наверное, очень страшно, и обтрепанный ее папа, больничный сторож из кишлака, представал перед ее глазами как фигура весьма грозная, как зловещий тиран (Отец, отец, оставь угрозы… Самовластительный злодей…). Выразив гуманное сочувствие бедной кишлачной повстанке, Невпрус должен был все же признать со старческим вздохом, что прав был, наверное, обтрепанный папа, а не юная кишлачная суфражистка, которая в своей борьбе за женскую вольность наверняка оправдала где-нибудь в убогом городском общежитии самые страшные папины опасения.
В благодарность за чай и сочувствие Невпрус поведал сторожам печальную историю своего первого брака, за что был вознагражден сочувственным возгласом «Молодец!». Возглас этот он объяснял исключительно скудостью словарного запаса своих собеседников. Вот уж кем он не был ни в первом, ни во втором своем браке, так это молодцом…
На улице, за окном, вдруг что-то случилось, и Невпрус не сразу смог понять, что там произошло, что переменилось. Переменилась музыка. Вместо сладкой восточной певицы вдруг закричал по-русски хриплый голос человека из ресторана. Голос был лихой, свой в доску, почти Высоцкий, но не Высоцкий, а кто-то рангом пониже и голосом пониже — то ли это был Северный, то ли Розенцвейг. «Вот, пожалуйста, Розенцвейг, — закручинился Невпрус. — Ведь с такой фамилией ни в одно приличное учреждение не берут, а он хоть бы что, поет себе где-то в ресторане, и вот уже сто тысяч пленок разносят его голос по родимой стране, да еще и такое поет человек, что ни один худсовет этого бы не выдержал, а на хрена ему худсовет? Эти пленки играют таксисты, и горнолыжники, и храбрые офицеры, пережившие ночной страх Кабула, все секут, принимают его юмор, и никому поперек горла не встало, что он — Розенцвейг, вот, бывает же такая судьба…»
Все эти горькие, хотя отчасти также и приятные размышления Невпруса были прерваны вдруг весьма естественным и все же весьма удручавшим его в гостиничных условиях позывом, с удовлетворением которого нельзя было более тянуть. Дело в том, что и горцы, и юные спортсмены с трудом привыкали к европейскому, пусть даже полуевропейскому туалету, а потому отхожее место в гостиничке было всегда тягостно изгажено и густо усеяно клочками маркой и замаранной «Ходжадорацкой правды». Вследствие этого всякий визит, продиктованный регулярной потребностью натуры или ускоренный подозрительным качеством столовской пищи, превращался для Невпруса в хотя и смехотворное по своей незначительности, а все же весьма серьезное испытание. В преодолении этой трудности могли помочь только неприхотливое мужество и полнейшая настроенность на внутреннюю духовную жизнь. Так, сидя в туалете и стараясь глядеть только вверх, Невпрус скорбно думал о том, что человек, от рождения до смерти читающий «Ходжадорацкую правду», в сущности, очень надежно защищен от всей несущественной информации и пресловутого мильона терзаний. Человек этот не приспособлен, конечно, для интеллигентного общения, зато он и не впускает все эти глупости слишком глубоко в свою жизнь, в отличие от какого-нибудь европейца, занятого Бог знает какими заботами. «Ходжадорацкая правда» дает ему твердые ориентиры во всех малодоступных и не слишком существенных для него областях жизни, так что даже если у него и возникнет какой-нибудь (для здешнего населения вовсе не типичный) скепсис по отношению к этому правдивому (что из самого названия газеты видно) и принципиальному органу печати, то выхода у него все равно никакого не будет, потому что все свои знания, оценки и термины он получил именно отсюда, а других ему не было дано. Разве уж случится, что в каком-нибудь нервном остервенении он начнет налево и направо подставлять частицу отрицания (через черточку или слитно?) к вызвавшим его сомнение эпитетам. Скажем, «не-трудолюбивый», «не-миролюбивый» и «не-талантливый», «не-бескорыстная не-помощь», «не-мирные не-намерения», «не-единодушное не-одобрение», «невсеобщая не-поддержка», «не-партийная не-принципиальность» или даже «не-беззаветная не-преданность». Но во-первых, такая перемена знаков мало что может дать. А во-вторых, что-либо в этом роде (особенно здесь, на Востоке) может прийти в голову только пациенту психдиспансера, да никто другой и не сможет позволить себе подобной роскоши (Невпрус позволял, но, во-первых, только мысленно, а во-вторых, находясь в уголке весьма укромном, хотя и сильно загаженном). Поздним вечером, готовясь уже отойти ко сну, Невпрус услышал под окном странный разговор.
— Голова должна пролететь через комнату очень быстро, — сказал молодой голос. — Веревки есть?
— Немножко есть, немножко нет. Студия можно ехать… — ответил голос постарше и погрубее.
Отвергнув с полдюжины криминальных и мистических гипотез, Невпрус в конце концов успокоил себя открытием, что речь могла идти о киносъемках. Голову будут отсекать, наверно, классовому врагу, скорей всего басмачу. Не станет же голова комиссара летать по комнате. Когда все встало на свои места, Невпрус уснул.
Проснулся он от каких-то возбужденно-фальшивых вскриков и стонов. Сперва он подумал, что в комнате напротив происходит оргия или драка. Потом он усомнился в своей гипотезе. Женщина стонала слишком громко и театрально. К тому же, несмотря на бурное течение сексуальной революции, групповой секс как-то не приживался в этих местах: сказывались традиционный мусульманский «мачизм» и «фаллократия».
Невпрус догадался наконец, что стонет цветной телевизор. Было уже два часа ночи. Впрочем, столичная Москва еще могла передавать какие-нибудь лагерно-антифашистские или военно-приключенческие ужасы.
Невпрус нащупал кеды и зашлепал по лужам в туалет. Какие-то мужчины потрясенно курили в коридоре. Дверь в соседнюю комнату была приоткрыта, телевизор стонал в неприкрытой и фальшивой истоме.
— Дверь бы закрыли, братцы, — сказал Невпрус миролюбиво. — Он у вас сейчас кончит, ваш телик.
Невпрус был удивлен готовностью, с которой курильщики бросились закрывать дверь. «Интеллигентные люди, — думал Невпрус у себя в постели. — Наши простые интеллигентные люди. Такие простые, такие восточные и такие интеллигентные. Другие бы морду начистили за такой совет. Или затеяли свару…»
Вторично Невпрус был пробужден под утро. Визжали и вздрагивали трубы центрального отопления. Никакой мистики в этом, конечно, не было. Невпрус уже знал, что персонал год за годом разбирает помаленьку гостиничную сантехнику для своих кишлачно-бытовых нужд. Невпрусу даже приходилось однажды подписывать вместе со всеми акт на списание всех этих как бы негодных казенных труб. Так что сейчас, снисходительно улыбаясь во мраке, он с терпеливостью дождался конца работ, потом поднялся с постели и заткнул лыжной рукавицей черный проем, зиявший теперь в стене на месте трубы отопления. Само отопление давно уже не работало в гостинице, может быть, оно не работало никогда. Комнаты обогревались железными прутами, которые добела раскаляло электричество. Обугленные провода и вырванные розетки внушали некоторую тревогу, но пока еще Аллах миловал, и в комнатах было тепло. Только кислороду чуток не хватало, но всех удобств совместить нельзя. Можно было встать и пойти подышать среди ночи, а потом снова на боковую. Привычно потерев ноющую левую руку, Невпрус сунул ноги в лыжные ботинки и, громыхая, пошел к выходу.
Лунный свет торжественно стекал со снежного склона. Ледяная красота и завораживала и отпугивала. Страшно было подумать, что живые существа или даже их души могут оказаться в этом леденящем раю, вдали от жилья и тепла. Холод, одиночество — кто и что сможет там выжить? В прогретом муравейнике гостиницы, в червивом яблоке города копошится живая жизнь, отогреваются или сами собой зарождаются мысли и страсти, похотливо болбочит телевизор, зачинаются и рождаются дети, расцветают болезни — но здесь, на леднике…
Невпрус обмер. Тень у стены светилась по краям голубовато, прозрачно. Странно. Очень странно. Тень напоминала человеческую фигуру, а свечение начиналось там, где кончались рукава одежды и воротник. «Рука на стекле, — вспомнил вдруг Невпрус и стал уговаривать себя, что страшиться совершенно нечего. — Какое-то научное явление, — внушал он себе, — или ненаучное. Просто человек. Главное, что явление». В слове «явление» он находил успокоение научности. Явление исключало мистику и всяческую чертовщину.