Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1
Шрифт:
Со стуком падает деревянная форточка в дверях.
— Кто на «ве»? — кричит надзиратель.
— Владимиров Александр Иванович!
— Волков Иван Сидорович!
— Викторов Семен Семенович!
— Волгин Иван Петрович!
— Давай!
Волгин поднимается. Остальные на «ве» вытирают пот со лба: пронесло!
— С вещами? — дрожащим голосом спрашивает он. С вещами — это в этап, то есть в другую тюрьму или камеру.
— Без.
Значит, на допрос.
С широко раскрытыми глазами Волгин пробивается к выходу, а другие на «ве» счастливо улыбаются и опускают головы на вонючие узлы. Пронесло? Да, конечно, но только на этот раз. А впереди еще долгая, долгая ночь…
Под
Дней через десять и днем (и то, и другое считалось старыми опытными арестантами очень благоприятным признаком) вызвали, наконец, и меня. Я собрался на бой и ожидал увидеть старого опытного следователя-иезуита или зверского молодого громилу с орудиями пытки в красных волосатых лапах. Но следователем оказался миловидный молодой человек без знаков отличия в петлицах, — практикант, еще не получивший звания в аппарате ГУГБ. Просто и вежливо он попросил сесть и показал мне одиннадцать выписок из протоколов допросов людей, учившихся в мои годы в Праге и вместе со мной состоявших в Пражском отделении Союза советских студентов, бессменным секретарем которого я состоял до поступления на работу в торгпредство. Все одиннадцать утверждали, что я их завербовал на антисоветскую работу и давал шпионские или террористические задания. Когда и какие — неизвестно. Так, в общей форме — давал, и все. Только один указал год и месяц, и я обрадовался: меня тогда не было в Чехословакии, — я появился на месяц позднее.
— Ах, так… — И миловидный юноша равнодушно исправил дату.
— Как же вы можете исправлять чужие показания?
— Я все могу, — вяло промямлил он и углубился в чтение романа.
С тех пор каждую неделю он вызывал меня к себе часа на два и молча читал книгу, а я томился на стульчике против его стола.
— Часы набирает, они нужны вам обоим, — пояснил Котя. — Ему — как практиканту, тебе — как подследственному. Жди спокойно, не волнуйся и не торопись: кости тебе ломать будут позднее, уже в Лефортовской! Здесь, в Бутырках, это не разрешается. Лефортовка — единственная из московских тюрем, отведенная под застенок!
Привыкнув к дневным вызовам, я спал с каждой ночью все спокойнее и увереннее, покуда однажды в полночь неожиданно вызвали и меня.
«Начинается!»
Я собрался в комок, как пружина.
Но ничего не началось. Приятный молодой человек, как всегда, уселся за стол с книгой. Вдруг в комнату вошел приземистый пожилой чекист с тремя шпалами в петлицах. Его красное, угреватое лицо, очки и широкий рот мне не понравились, они делали его похожим на жабу.
Следователь и я встали.
— Признается? — бросил следователю вошедший, осматривая меня с головы до ног.
— Нет, — равнодушно промямлил юноша.
— Так-с, так-с… Сколько допрашиваете?
— Три месяца.
— В каком разрезе? Шпион?
— Да.
— Напишите данные, — строго приказал Жаба.
Взял бумагу и ушел, а молодой человек погрузился в чтение очередного романа.
На следующую ночь меня вызвали снова, но на этот раз уже в головном уборе и пальто, но без вещей. Семьдесят пять голов повернулось за мной вслед, пока я пробирался к выходу. «Во внутреннюю! — слышал я общий шепот. — К начальству!»
Черный «ворон». Лубянка. Хороший кабинет. Усыпанный орденами седовласый человек с розовым интеллигентным лицом поднимает голову и мягко разъясняет:
— Разговор с вами сегодня у нас будет короткий. Три месяца вы валяли дурака, пора и честь знать! На днях вы начнете давать нужные нам показания. Я вызвал вас, чтобы справиться, чем вы желаете их писать — чернилами или собственной кровью? Подумайте и решайте сами. Это ваше дело, а не наше. Свою судьбу выберете сами. Если чернилами, то завтра днем попроситесь к следователю. Ваше дело поведет тот же человек и там же, в Бутырках. Если вам нравится писать кровью, то не проситесь и ровно в полночь вас доставят в Лефортовскую военную тюрьму. Слышали, а? Слышали?! Там другой следователь, он заговорит с вами по-серьезному. Даю двадцать четыре часа на размышление! Идите!
Когда меня уводили, я заметил, что в углу, насупившись, сидел Жаба. В груди что-то екнуло: «Началось!»
Камера разделилась пополам, и все советчики лезли на меня едва не с кулаками, красные, взволнованные.
— Стучите в дверь и пишите! Нам всем погибать, так лучше без мучений и с остатком сил, которые понадобятся и в лагерях. Жизнь есть жизнь! Будьте благоразумны: в Бутырках больше десятки, говорят, не дают, а в Лефортове вас ожидает костедробилка и пуля!
— Не подходите к двери! Не будьте дураком! Вас выпускают на свободу: это было последнее испытание. Выдержите его и завтра вы в своей семье. Не прыгайте в могилу у ворот вашего дома!
Десять потов стекло у меня с лица. Никогда с такой поразительной ясностью я не вспоминал морщинки на лице матери, ее маленькие руки с крупными темными веснушками, никогда раньше я не видел перед собой жену такой желанной, такой прекрасной, такой любящей!
— Не принять предложения рискованно, — спокойно рассуждал Котя, сегодня особенно сильно тряся головой. Он волновался: мы стояли у развилки наших дорог. — Лучше всего признаться, получить небольшой срок и обеспечить себе возможность борьбы за дальнейшую свою судьбу. Ведь я был в Лефортово. Может, и ты пройдешь такую же обработку. Знание их трюков не спасет ни от мучений, ни от признания вины. В твоем положении признание — не трусость, а разумный выход из тупика! Расчет!
Часам к одиннадцати дня я, сам того не сознавая, стал подвигаться ближе и ближе к двери — незаметно для себя, случайно переходя от одной группы товарищей к другой. Проклятая дверь притягивала меня. Уже приближаясь к ней, я вдруг поймал на себе пристальный взгляд человека, равнодушно лежавшего в самом зловонном углу. Это был невзрачного вида маленький еврей, молчаливый, не принадлежавший к аристократии камеры: к параше загоняют самых незаметных и слабых, не умеющих постоять за себя. К тому же он говорил с противным местечковым произношением и отвратительно картавил, а после высылки за границу Троцкого и поворота курса сталинской политики на великий русский народ все столичные евреи сразу научились правильно говорить по-русски.
— Ви таки можете здесь сесть! — негромко произнес человек у параши, и, странное дело, я действительно опустился рядом.
Некоторое время мы молчали.
— Ви член партии?
— Нет.
— Я слушал ваш рассказ. Как ви попали в разведке?
— Как специалист и советский человек.
— Какая это была работа?
— Грязная.
— И все?
— Кровавая.
— И все?
— Героическая. Мы совершали подлости и жестокости во имя будущего. Вас, наверное, возмутил тон рассказа — я как будто бы горжусь сделанным. Что ж, не скрою да, горжусь! Не всякий мог бы выбраться живым из такого положения! Я сражался за Родину, и этим все сказано. Мы делали зло ради добра.